
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
т/тэхён/твой; ч/чонгук/чей?
Примечания
чей ты?
#a9a9a9
1. laake — introspective
2. bones — titanium
3. sibewest — miss you
4. ghostly kisses — garden
5. satanbeat xxi — left, mrkryl — something like this but not this
6. well then, goodbye — last night, last night, last night
7. lxst cxntury — alpha, lxst cxntury — distortion
8. izzamuzzic — soma, akiaura — existential
9.
Посвящение
d.
O
20 октября 2024, 01:29
Грудь — адская каменоломня, в ней сгнили все рёберные крепи. Он выжимает педаль газа, он прогнозирует обрушение через полминуты, если ёбаный мудозвон впереди не прекратит вилять посреди дороги, не пуская в обгон.
Мир, даже под эгидой гуманистов-пропагандистов, заразивших отшибный народ искусственной чумой человеколюбия, испокон веков держал в тонусе только чувства ненависти и хладнокровия у тех, кого родили в срок и не роняли в детстве.
Это испытание для усиления духа и профилактики слабоумия. Чон раздражённо вздыхает, крепче сжимая руль.
Все эти псевдобесстрашные онанисты решили, что каждый его шаг — блеф, но когда капот врезается в багажник, толкая вперёд быстрее ракеты, сминая железо в фарш (как будто бы даже соприкосновение с вечным), они отчего-то начинают молиться своему псевдовсевластному богу (наверняка от страха преждевременной встречи).
Но у бога над головой то же — Небо, всегда есть что-то сильнее и выше. Они, наверное, думают, что их полномасштабные папочки с распространяющимися кармашками влиятельны в таких же головокружительных объёмах, а деньги заткнут любую щель, из которой надуло.
Или страх. Это оружие массового поражения. Пищевая цепь есть иерархия страха, ощущения обмоченных штанишек перед властелином. А если властелин вдруг противоестественно начинает бояться челяди, звенья выходят из строя, потому что им, ну например, настоебало быть сожранными.
И всё. Тю-тю.
Они с чего-то решили, что кто-то всегда в ответе.
И неповинный в злодеянии всё равно примет грех чужой на душу лишь потому, что ему не повезло родиться слабым в годы торжества несправедливости.
Но разве я слаб?
Чон бодает капотом плоскую серебристую задницу несопротивляющегося пидорского порше, протаскивая по дорожному полотну метров пятнадцать, как ёбаную немощную старуху на инвалидном кресле. Его не волнует наличие камер, свидетелей или потенциальных посторонних жертв — есть только цель, она оправдывает все средства, она оправдывает все последствия. И всё её естество — рок, фатальность бытия. Если ему суждено стать чьим-то невынужденным непроплаченным палачом сейчас, Чонгук покорится судьбе.
Он не знает конкретную первопричину такого гнева: плохой сон, голод, откровения говнососа-начальника, ублюдский кофе в автомате (хе-хе), водосточный желоб, вода с которого накапала на сеточку кроссовка, пока Чон как долбоёб пялился на окна Гюсика с улицы и соображал, возьмёт ли гранатомёт бронестекло его кабинета.
Да и малоинтересно, что там его взорвало. Монопенисно. Лишь бы стереть с лица земли эту седовласую мразь, у неё на подбитом багажнике блестящими буковками выведено «Carrera», как бабочки у проституток на копчиках, чтобы сходу обозначить все социальные роли. Чонгук думает, и от силы, с которой руки душат руль, ему дереализованно кажется, что конечности отнимаются, что педаль вдавлена в магму, будто в пастилу, и ноги тонут в ней, засасывая всё тело по спирали, как смыв сортира дерьмо в трубы.
В порше Гюсик катится на семейный праздник: он завалится к Чонгуку в квартиру и будет с аппетитом жрать тэхёнову пышную шарлотку, разопьёт китайский чай с любимым сыном, примет горячий душ и сладко поспит в мягкой постели, раздевшись догола и пачкая шёлк их белой простыни старческой гнилью. Бесстрастием.
И ему не будет прощения. Ему не будет пощады.
Лексус послушно теснит напуганного зверька, который не решается оторваться на скоростях. Наверное, взрослая тётя-навигатор в компьютерном телефоне подсказывает ему, что впереди камера на шестьдесят, а чуть подальше — обочный пикник у святых блюстителей закона, которые жаждут подаяний на лапу, а папе и так забот хватит с разъёбанной тарантайкой и мудаком в лексусе. На реддите под веткой дельных лайфхаков советовали не совершать два преступления одновременно («Например, когда вы перевозите запрещённые вещества в угнанной тачке без знаков и с разбитой фарой, не превышайте скоростной режим…»).
А Чону похрен, сколько придётся отстегнуть за ремонт: ему сейчас легче разнести любимый автомобиль в хлам, чем безропотно слизать очередной плевок в морду от этого мира. Кстати, его папа, вероятно, тоже такие выкрутасы не оценит, но доселе не изучена величина ответного безучастия.
Если совсем по-человечески, учитывая морально-социально-нравственно-бля-этическую сторону отношений отцов и детей, у Чонгука, вообще-то, вряд ли найдётся полномасштабный папочка с распространяющимися кармашками, влиятельный в таких же головокружительных объёмах, но есть добродушный начальник, на собеседовании он принял Чонгука в их дружную крепкую семью, и раз уж на то пошло… записал новичка сразу в любимчики. И с него не убудет чуть-чуть за малявку свою впрячься.
Благодать.
Коли неумолимый страж порядка прикажет остановиться, а потом учует в багажнике винтовочку в чехле для гитары, укутанную в одеяло, как невинный младенец в пелёнку, у Чона не останется выбора — он сложит оружие, ответит по заслугам; он сдастся
на полчаса, пока Гюсик будет дозваниваться до главных и уверять (и голос его будет похож на шуршание: звук новорождённых гладких листочков в разноцветных нарядах), что они там всё перепутали, блять, в своей шарашкиной канторе.
Всегда есть кто-то сильнее и выше.
Но даже если и он вдруг окажется бесполезной археологической раскопкой, выход есть всегда. Его хорошо видно через оптический прицел.
Чужая машина пытается вывернуть, уйти на обочину, нервирует аварийкой, сигналит во всю, боится остановиться. Боится последствий. Малолетний половой гигант высовывает из окна руку, привлекая внимание:
Я человек, и я не бессмертен.
Возроди в проклятом мире сострадание и Будь ко мне милосерден.
Ты — моя Кара Небесная.
Мой Палач и Спаситель.
Мой Ангел, Тобой вера моя хранима.
Сохрани и жизнь мою, Тобою дарованную.
Чонгук улыбается. Чувствует лёгкое покалывание в кончиках пальцев. Будто он внутри маленькой капсулки, у неё заострён носик. Она летит, иссекая полотно воздуха, ей назначена цель свыше, но она вправе сама выбирать пути достижения. Есть дом, это главная точка на карте, но до неё немерено перевалочных пунктов.
И если чужая черепная коробка сама просится стать одним из, то так тому и быть.
Чонгук чувствует себя…
богоподобно.
Да простит его небожитель. Но он не захотел открывать стеклянную крышку, через которую наблюдал за людьми, как за муравьями. Он не захотел их спасать, значит, кто-то должен стать новым мессией. Пусть и самопровозглашённым. В этом весь риск.
— Чонгук, ты куда провалился там? — по кожаному салону разливается мягкий тэхёнов голос, мужчина промаргивается.
Проблема всех этих интеллектуальных нищеёбов в том, что они с чего-то решили, что риск обязательно подразумевает потерю. Чонгук им не записывался в мамки, папки, подружки, которые по дефолту должны подтирать сопли, пси-хи-хи-хологам хотя бы платят, а тут — ненужный суррогат человеколюбия. У кого как в башке насрано, тот так и ходит. Иногда под себя. И опыт… опыт работы с… с людьми… ему сто раз уже доказал, что линчуют они наиболее приближенных с особой жестокостью, порой им даже кажется, что всё во имя благой цели.
Но какова, например, цель у Гюсика? У его херовой общины?
Загадка из тюрьмы. Забавно вышло.
— Еду домой, радость моя, — Чонгук словами целует воздух, — небольшие сверхурочные.
Во всяком случае, сейчас не риск, это не риск, не риск — только небольшая предвыборная кампания.
Не существует идеала без проб и ошибок, и в череде преобразований венца творения тоже возникают… погрешности. Чонгук предлагает свои услуги. Не инквизитора, нет, это громко. Специфичного клининга? Санитар леса.
Мир расплодил гниль и смотрит на неё сквозь пальцы.
А высоконравственные просвещённые жрецы неустанно глаголют о балансе Вселенной, мол, без зла добро нераспознаваемо-бла-бла-бля. Чонгук бы жил и в картонном белом мирке, где приходилось бы только жрать постный хлеб и спать на накрахмаленной простыне, батрачить на благо общества и размножаться без чувств по приказу кого-то свыше, когда дошла б его очередь по талончику. Он бы с радостью жил без осознания радости, без нужды в гастрономическом оргазме, необходимости в мягкой туалетной бумаге и социальном одобрении. Он бы так жил, но всё равно продал свою и забрал чужие безвинные души за удовлетворение плоти. Тэхёновой в частности.
Это тоже своего рода погрешность, она железно доказывает правило.
А сосунок в порше… Да дело ведь не просто в его неуместных заигрываниях! И не в необоснованной уверенности в безнаказанности! Не в желании раздразнить и заткнуть за пояс! Не в попытке учинить дорожное происшествие, где могли погибнуть другие люди! Подумать только!
Нет. Это ягнёнок в волчьей шкуре, и если его сейчас поймать за его маленькие неокрепшие рожки, он заблеет, имитируя плач человеческого детёныша, забрыкается и будет ждать помощи взрослых, потому что малышу не тягаться с настоящим волком. Чонгук максимально объективен.
Это гонец свыше, попытка чутка приструнить чоново самомнение, взять в оборот, может, припугнуть карой небесной. Чонгук думает. В его маленьком манямирке бог заметил сюжетную дырку: Как не заработать всех денег, так не стереть с лица земли моей детей моих порченых, а кровью их Ты лишь удобришь почву для новых ростков моих. И Ты тоже сын мой, как бы Тебе ни хотелось отречься.
— От тебя это слышать конкретно стрёмно, ты же в курсе? — Ким в противовес звучит чересчур расслабленно.
— Насколько сильно ты напуган? — ухмыляется Чон, травмируя чужое личное пространство.
— Ну… — Тэхён натужно вздыхает, — я бы сказал, на двадцать один процент.
— А ещё семьдесят девять?
— Это не страх.
— А что?
— Риск.
— Рискуешь только на семьдесят девять процентов?
— Что у тебя там происходит, Чонгук? — Тэхён игнорирует вопрос, слыша тряску и аккорды насильственного совокупления однородных металлов. — Чонгук?
— Лежачий.
— Дорога сплошь из лежачих?
— Не представляешь, котёнок.
Когда Тэхён просит поторопиться домой, Чон в самом деле закругляется с нравоучениями. Он уступает порше дорогу (как в своё время не уступили ему) и, поравнявшись с изнасилованной рухлядью, опускает стекло, встречая озлобленный взгляд потерпевшего.
Потерпевшего поражение.
Или не озлобленный, хуй знает. Может, испуганный. Поди разбери. Это он сам в суде прокурору расскажет с испачканными штанишками в зубах. Если доживёт с таким-то поведением. Ему на вид все тридцать, считай, ровесники, но научиться уважению других участников социума никогда не поздно.
Чонгук добродушно улыбается, подмигивая новому знакомому, и идёт в обгон.
В зеркале заднего вида ему маячат циферки чужого номерного знака.
Он бесцельно запоминает.
До скорой встречи, наверное.
А ветер у подъезда совсем сносит с ног, хлещет глотку и пластмассовые бочонки лёгких порывами. Он дышит отрывками.
Природа взбунтовалась против лжебога, лжедруга, лжекрова.
В нём нет и не было ничего святого, и если святыня — цитадель праведников, то Чонгук её штурм. Безустанный и нечестивый. Всё для баланса Вселенной.
Лифт сломался и едет вниз, в подвал, движет землю, как Моисей — воду, и в магме он словно сейф, ящик Пандоры.
Внутри — меценат боли.
Ему незнакомо принятие.
Есть дом, это главная точка, Данте поставил ей девять звёздочек в гугл-картах.
Внутри — пустота, если не считать рассеянного присутствия Тэхёна в каждой комнате, в бумаге обоев, в древесине полов, в воздухе, а потом — в лёгких, его частицы собраны на дне, как песок в море.
Чонгук не здоровается: Ким даже не слышал, когда он пришёл. Сразу идёт в душ, сбрасывая одежду как кожу. Смывая кожу с костей. Смывая кости с нутра.
Видит, как в слив нервно пробивается сгусток черни, это гнилая плоть, застрявшая в зубах.
Плоть. От. Плоти.
Спустя двадцать минут на кухне его встречает спина Тэхёна, укутанная в белый махровый халат. Кутюр его белых кудрей, разбитых на мелочь, пышнее обычного. Младший режет что-то на деревянной доске, прислушиваясь к ниочёмному монологу по телевизору.
Он не ждёт гостей. Не ждёт нападения сзади: Тэхён безоружен, он беззащитен, на фоне домашней готовки в угловой обдуваемой квартирке хладнокровного наёмника даже вызывает сочувствие.
— Можешь не прятаться в темноте, Чон Чонгук, я тебя давно заметил, — говорит в стену перед собой, на ней закреплён кухонный фартук, глянцевая плитка, от неё назад отскакивают слова Чону ровно в грудину. — Меня твои животные повадки скоро до ручки доведут…
— До ручек?
— Что?
— Может, доведут до моих ручек? — объясняет мужчина, медленно приближаясь.
— Тебе всё мало?
— Достаточно — это не величина.
— А что?
— Ощущение, — укладывает ладони на чужие бёдра, проползая вверх к тазу, приподнимая халат, но не опошляя момент, а вознося его невинность. Невинность и законопослушность.
— В таком случае, что должен ощущать я? — Ким откидывается спиной на обнажённую мужскую грудь.
— Мы синхронны, Тэхён.
Как секундные стрелки всех часов мира.
Чонгук зарывается носом в тэхёнов затылок, где волосы цвета ваты совсем не просохли и сильно пахнут кондиционером, злонамеренно кусает загривок, чтобы услышать стон. И в мешанине собственных чувств не разобрать чужих, не разобрать чужой боли, но Ким не отстраняется.
Может, это аутоагрессия, его подсознательное желание себя за что-нибудь наказать, нести свой крест и молча мириться с происходящим. Может, это желание наказать Чона: попытка заставить наблюдать чужие страдания и вызвать хоть каплю сочувствия, возможно, проба приручения или перевоспитания.
Может, он всегда ненавидел Чонгука. С самого начала и по сей день в нём плещется ненависть, а в их общую квартиру давно подселен раздор, в их постели ночует мерзость. Может, в коридоре коврик с «Добро пожаловать» Тэхён перевернул читабельной стороной к выходу, чтобы «добро» пожаловало нахуй из их дома.
Чонгук с силой зажмуривает глаза, громко выдыхает в тёплое плечо, пошатываясь с чужим телом в руках, и из-за его веса Тэхён прижимается к краю кухонной тумбы низом живота. Он поворачивается к мужчине профилем и мгновенно получает поцелуй в нос.
— Хочешь спросить, почему я странно себя веду? — опережает Чон.
— А ты мне ответишь честно?
— Нет.
— Это защита или недоверие? — нападение.
— Страх.
— А разве ему не нужно смотреть в глаза? — Ким пытается повернуться, наверное, чтобы поймать чужой взгляд, но Чонгук противится.
— Я и так неотрывно смотрю, Тэ.
Позволь… позволь мне потерять себя. Позволь забыть своё имя и назваться твоим, позволь появиться на свет в твой день рождения, разреши похоронить моё бывшее тело в слоях твоей одежды, в твоём аромате, чтобы собак-поисковиков подвёл нюх. Позволь сделать так больно, чтобы ты запомнил меня, раз страдания созидают память, а счастье кратковременно и забвенно в масштабах пути таких долгожителей, как мы.
Чонгук развязывает пояс его халата, и ткань сама отлипает от красивого тела. Тэхён обнажён. Если сильно романтизировать и ударяться в психологию чувств, он обнажён с их первой встречи, так бывает, когда люди друг другу предназначены.
Он возбуждён.
— Чонгук, я же только из душа… — шёпотом произносит парень, уложив ладони поверх чужих, скользящих по его груди и животу.
— Это прекрасно, Тэ, — ему нежно шепчут в самое ухо, целуя хрящики и мягкую мочку.
Если бы Тэхён написал их историю, каким бы предстал Чонгук?
Разрешили бы ему так тесно прижиматься пахом к неприкрытым ягодицам, сковывая за спиной доверчивые руки? Или неосторожно кусать завитки кудрей, в порыве дёргать, будто собачью цепь? Позволили бы ему руководить: находить чужие губы своими, неудобно скомкано целоваться вполоборота, не разрешая поворачиваться, и не капитулировать под натиском чужих недовольных или жалобных стонов?
Да.
И по тому, как Тэхён наивно льнёт ближе, как отдаёт ломкое, деликатное тело в его полное непристойное распоряжение, Чонгук бы сказал, что всё было бы куда громче и глубже.
Как не бывает на человеческих частотах.
Тэхён бы расписал их внеземную связь и предназначенность, и их секс бы назвали стяжением душ, слиянием. В ковше Большой медведицы Вселенная бы помешивала их хаос хвостами комет.
Они плотно прижаты друг к другу, как бетонные плиты. Они смешаны воедино, в однородную массу, и Чонгук… Чонгук думает, что кровь бы им пришлась загустителем. Общая, и он готов поделиться.
Твоя кровь на моих губах. Твоя кровь на моих руках. Твоя кровь в моём теле, она заражена плесенью, я отдал тебе чистую.
Забирай всё, я тебе отдам всё, я уже.
Всё что было и могло быть.
И вопрос о сожалении не стоит.
Стоит его член, нагло упираясь в оголённую кожу бедра. Тэхён тоже наглый — пятится, толкается, потирается о него задом, наступая на пальцы ног. Поцелуй обрывчатый, но продолжительный, требовательный. Такой, что поднимает дыбом каждый волос на теле. Такой, будто Тэхён не воспротивится, примись Чон рвать его плоть зубами, потерявшись в голодном безумии.
Его и так пухлые губы немеют от долгого трения или, может, единственный свет от вытяжки всё перевирает. Может, они бледные, обескровленные, будто изюм. И их нежизнеспособность снова только на чоновой совести.
И тот (в мольбе о прощении) тянется к кухонному ящику наощупь, шарит рукой в содержимом, устраивая беспорядок.
— Ты в каждой комнате смазку разложил? — Тэхён посмеивается, поглядывает через плечо, словив чужой подбородок влажными пальцами.
Мужчина тут же перемещает их к губам, заинтересованно целуя, а потом пробуя на вкус: Ким нарезал апельсины, наверняка для помпезной недокремации тушки молодой курицы в духовке.
— Я её в каждом углу положу, — шепчет, скользя языком по шее, ощутимо сдавив живот свободной рукой, прижимая чудовищно желанное тело ближе к собственному в попытке унять зудящую потребность прилипнуть намертво. — Так сильно мне тебя не хватает. Хочешь, в кабинете у твоего отца тоже одну спрячем? Будет нашим секретом.
— Отвратительная пошлятина! — прыскает Ким, запрокидывая голову.
Чонгуков язык смачивает мягкие тэхёновы губы, елозит по гладким дёснам, его ловит частокол ровных зубов, затягивая глубже в рот.
Непорочность.
Грубоватые руки окончательно стягивают белый халат, стягивают полотенце с бёдер, всё. Нагота.
Честность.
Прохладная смазка заставляет несильно вздрогнуть, негромко простонав в чужой тёплый рот, нервозно толкнуться назад, не нарочно насаживаясь чуть глубже.
Скромность. Пусть и ложная.
Чоновы пальцы уверенные, неторопливые, внутри ощущаются почти долгожданно. Тэхён расслабляется, катастрофично доверяет себя, отдаёт себя даром, и от этого так больно, что уже начинает нравиться. Боль в расфокусе, у неё стёрты грани, размыты, или их никогда не было вовсе.
Тэхён вбирает чонгуковы пальцы, обволакивая нежными влажными стенками, вбирает его мокрый рот, перебивая бессмысленные слова и фразы («Я с тобой…», «Мы…», «Вместе?», «А ты?», «Умру без…»), вбирает всё земное притяжение, он — центр, Акрополь, ядро. Он влечёт к себе всё, как доза системников. И когда боль достигает пределов, мозг превращает её в экстаз; и когда экстаз постоянен, мозг превращает его в норму; и когда норма сама реализуется как рутина, мозг отмирает. Тэхён готов жить в трансе забвения и эйфории, даже если потом, попозже, сам Чонгук станет диктатором его дофаминового застоя.
Спустя какое-то время мужчина замечает, что Ким близится к оргазму от одних только пальцев, так и не приняв внутрь член, не позаботившись о чужом удовольствии. Он улыбается поразительному нахальству, приостанавливая манипуляции, на недовольные мычания единственно влажно целуя в висок. Затем подхватывает чужое бедро, укладывая коленкой и голенью на столешницу кухонной тумбы.
— Скажи, когда нога устанет, хорошо? — хрипло шепчет ровно в ухо под аккомпанемент скрипящей, рвущейся упаковки презерватива.
Тэхён молчит, сильно сжимая пальцами край столешницы, тяжело дышит через рот, опустив голову и спрятав лицо под балдахином кудрей цвета девственного снега.
Будто ему действительно больно. Как-нибудь, будто как-нибудь ему больно, будто по-другому рядом с Чонгуком быть и не может. Будто жизнь всегда была полотном траура по несбывшимся детским мечтам.
Но космос ближе, чем кажется.
Чонгук мягко толкается в тёплое тело, тёплое упругое нутро. Их пертурбация молекул, их крошево атомов, высокая кухня их секса в полутьме у обеденного стола. Движение тел, музыка стонов — синхронных и поочерёдных, неожиданных, сцелованных и проглоченных. Пережёванных в кашу, превратившихся в бронхиальные хрипы.
Была ли любовь хоть однажды исцелением? Могла ли стать всевышним спасением? Чонгук смотрит на белую пряжу кудрей, прыгающих в такт его толчкам, на острые скалы плеч, и от чужих содроганий кажется, что под кожей движутся литосферные плиты; он смотрит на россыпь родинок, и если б соединить их линиями, проявилось бы там его лицо? Ему бы хотелось. Тэхён сплошь состоит из него, он пропитан чонгуковым ароматом, как мягкий бисквит алкоголем, как солнце золотом. Чонгук смотрит на Тэхёна, и ему чудится лик божий.
И если любовь никогда не была исцелением, то ему всё равно повезло заболеть.
Растревоженная поцелуями шея вытянута, будь б ей под стать хоть на долю тетива, всё с усилием, с нажимом, давлением; воздух сгущён, растоплен, как масло, влит в лёгкие и снова с преодолением вытолкнут стонами, шёпотом. Вытолкнут в кожу, вдавлен в молекулы, атомы, преобразован в цепь ДНК. Тэхён сплошь состоит из слов о любви.
Электрический ток, когда соприкасается тело с телом, окатывает влажную спину. Чонгук закрывает глаза и телепортируется в космос под метеоритный дождь, он дробит его кости в звёздную пыль. И Тэхён вдыхает её, как кокаин. Слизывает её с искусанных губ, неудобно развернувшись. Впитывает в себя и сочится ею, будто губка водой.
Бо-о-ль в расфокусе, значит, её слишком много, как белого шума внутри головы, как негласной социальной нормы, извращённой в рутину.
Как нас в этом мире.
Как мира в нас.
Чонгук действует непоступательно, ускоряясь, замедляясь, не позволяя привыкнуть к темпу. Сжимает ладонью кожу приподнятного на столешницу бедра, и трафарет его грубых и злых пальцев, алчных рук… беспощаден.
Тэхён изгваздан в чужой неумолимой похоти.
В чужом неминуемом вожделении.
Через пару минут он изгваздан в собственной сперме, в чоновой слюне где-то в области шеи.
Он измаран в последствиях синдрома трофея, добычи. Неисчерпаемо. Возобновляемо.
Он измаран в незабвенной любви, в бесконечной любви, у которой нет смерти.
— Я с тобой жив, — кто-то кому-то шепчет и просит быть рядом.
Но тот, кто просил, слаб; но тот, кто отказал, бесчеловечен.
Быстрый секс ради разрядки был превращён в серенаду, в оду во славу физики тела, их кухня — в лабораторию Ньютона, где он открыл закон всемирного тяготения.
Чонгук всасывает кожу под тэхёновым ухом, а потом громко и влажно целует прямо в ушную раковину, стягивая кровожадными пальцами светлую кожу на мягких боках. Закидывает чужое бедро себе на предплечье, поднимая ещё выше столешницы, назойливо, злостно прижимаясь своими гнилыми останками к беспорочному беспечному небесному телу.
Беззвучно кончает, оставшись внутри, вдыхая тяжёлые густые пары их близости, толкая лбом чужой затылок.
Поле их боли, что поросло травой ласки.
Кунсткамера их чувств, где взрастят аномальное обожание.
Потом комната захламлена дымом, и воздуху в ней не протолкнуться. Тэхён просил не втягивать его в сомнительного рода авантюры, но его пальцы сами отнимают сигарету, он подносит её к своим губам.
— Ты будто прощался со мной, — говорит поразительно спокойно, но Чонгук знает, что ему больно и страшно. — Неужели всё? Хладнокровный наёмник остыл?
— Я остыну только с пулей во лбу.
К жизни остыну.
Чувства к тебе сильнее жизни самой, сильнее судьбы самой.
Тэхён откладывает сигарету и берёт в руки чужое лицо, вертит в разные стороны, щупая голову, волосы, уши, надавливает пальцами на виски, будто в самом деле поверив в ересь о чужой уязвимости перед своим же оружием, мол, клин вышибают клином, мол, бог не Тимошка, и Чону так же вышибут мозги, как он старательно это делает за монетку, мол, блять, жизнь — это колесо Сансары, а ты там жирный и хилый хомяк, и нет к тебе жалости, и тэдэ и тэпэ. Сука.
— А что хуже: умереть или меня разлюбить?
— Это одно и то же, — Чонгук неотрывно смотрит в глаза цвета неба в тюли муссона и говорит шёпотом, — меня не станет.
И умер бы для тебя, и жил бы ради.
— Ты такой романтик, — Тэхён говорит без улыбки, тихо, и шутки в его голосе тоже не слышно. Он держит чоново лицо в ладонях, и они будто подпорки для разваливающейся землянки.
— Тэ…
— Знаю…
— Тэхён…
— Дело во мне, да?
— Скорее, в нас.
— Всё совсем плохо?
— Тебе лишь бы накрутить себя, да? — улыбается Чон, убирая с чужого лба белокурые волосы пальцами.
— Ты почти ничего не говоришь, мне только и остаётся, что существовать догадками.
Чонгук прыскает.
— Ты маленький почемучка, за тобой не угнаться…
— Я не почемучка.
— Ещё какой почемучка, — мужчина продолжает ласково дразнить, потянув светлое стройное тело на себя.
— Раз так, то…
— Я разговаривал с твоим отцом.
— Он не дал нам благословение? — снисходительно улыбаясь, спрашивает Тэхён.
— Он рассказал про Агату, — Чонгук чувствует кожей, как с красивого лица настороженность стирает безмятежность, и чужая грудь хрипит и скулит от прекратившегося дыхания, а мягкое тело деревенеет. — Тэхён, знаешь, — он не трогает его, уважая границы, хотя Ким сам не поднимается с его груди, — я не хочу без тебя жить.
— Я пытался быть нормальным, насколько это было возможно. В глазах других людей. В твоих глазах.
— «Нормальным»?
— Да. Не как она.
— А я был в твоих глазах нормальным, раз всё познаётся в сравнении?
Тэхён молчит, видимо проследив связь «нормы» и чоновой непоколебимой законопослушности, высокой нравственности.
— Твой отец боится, что ты потеряешь рассудок.
— Иногда мне кажется, что я в самом деле не так далёк от этого.
— Ты хочешь что-нибудь с этим сделать?
— Что?
— У меня в сумке визитка врача. Просто обследование, — Чонгук терпеливо ждёт ответ несколько долгих минут, мягкие кимовы волосы шекочут подбородок.
— А если я правда как она? И закончу так же.
— Тогда я лягу рядом с тобой.
— Куда?
— В гроб.
И снова молчание. Может быть, удивлённое. Может, облегчённое. Чон не чувствует стук его сердца.
Он давно не чувствует собственный.
— Обещаешь?
— Обещаю.
И если судьба заберёт наши жизни, мы отнимем у неё смерть. Мы будем счастливы бестелесыми, бесплотными душами, неподверженными ни одной хвори. Мы будем погублены жизнью и воскрешены смертью.
Мы будем. Мы будем вместе. Во веки веков.