1860

Смешанная
Завершён
NC-17
1860
автор
Описание
1860 год, Российская империя. Господа, проводящие дни в размышлениях о судьбе Отечества, а ночи - во власти порока. Крепостные, вовлеченные в жестокие игры развращенных хозяев. И цыгане, по воле рока готовые пожертвовать свободой и жизнью ради любви.
Примечания
Потенциально скивиковая вещь, в которой: много гета, авторская локализация оригинальных персонажей в попытке органично вписать их в российские реалии и довольно редкий кинк, реакция на который может быть неоднозначной. По этой работе есть арты. И они совершенно невероятные! https://twitter.com/akenecho_art/status/1410581154877616133?s=19 https://twitter.com/leatherwings1/status/1467112662026838023?t=ISA5gPy-l4lp7CjWaKh2qQ&s=19 !Спойлер к Главе XXVII https://twitter.com/lmncitra/status/1424059169817174019?s=19 !Спойлер к Главе XXIX https://twitter.com/lmncitra/status/1427652767636762632?s=19 Если не открывается твиттер, арты можно посмотреть тут: https://drive.google.com/drive/folders/1kgw6nRXWS3Hcli-NgO4s-gdS0q5wVx3g Первый в моей жизни впроцессник, в обратной связи по которому я нуждаюсь отчаяннее, чем когда-либо прежде.
Посвящение
Моим неисчерпаемым источникам вдохновения, Kinky Pie и laveran, с огромной благодарностью за поддержку
Содержание Вперед

Глава XXIII

Сперва казалось, что вокруг не было ничего, лишь непроглядная бескрайняя тьма. Но вот в отдалении замерцали расплывчатые огни, постепенно приближаясь и становясь все ярче. Вскоре повсюду, куда ни глянь, бушевало дикое ненасытное пламя, и посреди этого безумия стоял он. Леви. Одетый в черную атласную рубаху с расстегнутым до груди воротом, он медленно покачивался в едином ритме с всполохами огня и высоко поднимал руки, в которых держал два тяжелых золотых кубка. Глаза его были подведены и смотрели томно и жадно, гибкое тело неспешно извивалось в соблазнительном танце, глубокий голос звучал подобно зову сирен — сопротивляться ему было невозможно. Лежавший на земле Зик приподнялся, пытаясь дотянуться до Леви, прикоснуться к нему, но тот лишь загадочно улыбнулся и продолжил кружиться под негромкую музыку, доносившуюся из ниоткуда. Он то подходил вплотную, приподнимая ногу и проводя босой ступней от подбородка Зика по его груди и ниже, до самого паха, то, стоило податься бедрами навстречу, резко отстранялся, переливчато смеясь. Он проделывал этот фокус снова и снова, поигрывая полными кубками и встряхивая длинными волосами, пока Зик не изловчился, поймав его за тонкую лодыжку, и не прикусил нежную кожу на его стопе. Леви на это сверкнул глазами и закусил губу, оставаясь на месте, не пытаясь вырваться. Зик обхватил губами его большой палец, влажно посасывая и обводя подушечку языком, с наслаждением наблюдая, как Леви медленно запрокидывает голову и низко стонет. Выпустив палец изо рта, Зик принялся вылизывать мягкую подошву, то и дело впиваясь в кожу зубами, и, взявшись за напряженную икру Леви, притянул его ближе, усаживая к себе на бедра. Тот наклонился к его лицу и прижался губами к его губам, но, как только Зик обнял его крепче и вовлек в глубокий чувственный поцелуй, Леви опрокинул над их головами золотые кубки, и горячая бордовая жидкость хлынула из них нескончаемым потоком. Сперва Зик принял ее за вино, но вскоре ощутил привкус крови на языке и с ужасом отшатнулся от забившегося в судороге Леви, сбрасывая его с себя. Пламя подступило к ним совсем близко, обжигая и стремясь поглотить, и из него выскочил окровавленный белый конь. Его разинутая пасть была перепачкана розовой пеной, глаза закатились, из горла рвались дикие хрипы. Конь налетел на Зика, пробивая его грудную клетку передними ногами, в то время как задними месил лицо Леви. Зик громко вскрикнул, подскочил на постели и часто заморгал, пытаясь прогнать остатки ночного кошмара. Немного успокоившись, он встал с кровати и, подойдя к окну, отодвинул тяжелую гардину. В комнате не стало светлее, и прошло несколько минут, прежде чем Зик вспомнил, что сам накануне велел заколотить окно, готовясь к приезду Леви. Как только глаза немного привыкли к темноте, он дошел до прикроватного столика и зажег стоявшую на нем свечу. Нашел очки с портсигаром, накинул на плечи шелковый халат и вышел из спальни, бросив оценивающий взгляд на надежный дверной замок, к которому еще не успел привыкнуть. В коридоре его встретил Флок, уже полностью одетый. — Барин, пора, — пряча взволнованную улыбку, выпалил он, — Светает. — Это я и без тебя вижу, — Зик неспешно затянулся сигарой, — Для умывания все готово? Мой костюм с вечера отутюжили? — Флок оба раза кивнул, и Зик прошел мимо него, пуская кольца пахучего дыма. В ванной его действительно уже ожидал таз с теплой водой, душистое мыло, помада для волос и набор ониксовых гребней, привезенный из Парижа. Докурив сигару, Зик снял очки и, глядя в стоящее перед ним ростовое зеркало, принялся приводить себя в порядок. И без того придирчивый к своей внешности, сегодня он особенно старался придать лицу свежий вид и скрыть последствия запоя длиною в месяц. Уложив волосы и тщательно расчесав бороду, Зик внимательно разглядел свое отражение, с досадой отмечая, что последние три недели трезвости, хоть и не прошли даром, чуда все же не сотворили. Оттенок кожи остался чуть сероватым, синяки под глазами уменьшились, но не исчезли до конца, тело распрямилось и стало более упругим, но все еще было чересчур худым. Зик покачал головой и, щедро полив себя любимым парфюмом, облачился в темный костюм, который выбрал заранее. Надел очки, удовлетворенно кивнув самому себе, и спустился вниз. Во дворе его уже ждал запряженный тарантас с Флоком на козлах и Жан, чье появление этим утром не было неожиданностью. — Куда собрался, барин? — вместо приветствия мрачно выдал цыган. — Тебе ли не знать, — закатил глаза Зик. Очевидно, Жан прикидывался дурачком, и это невероятно раздражало. Будто он здесь ни при чем, и не от него Йегер узнал и об отъезде Эрвина, и о желании Леви поговорить с барской нянькой, и о том психозе, в который тот успел впасть за последнюю неделю, — Думай о себе, цыган. Человек, который решит твой вопрос, прибудет сегодня. Скорей всего, сразу направится в деревню, так что советую и тебе ехать туда. — Что за человек? Как я его узнаю? Когда смогу забрать Микасу? — оживился Жан, что вызвало у наблюдавшего за ним Флока ядовитый смешок. — Поверь мне, его приезд не останется незамеченным, — уклончиво ответил Йегер, — А сейчас я спешу, позволь откланяться, — залезая в повозку, добавил он. — Постой! Ты… ты не причинишь Леви зла? — как-то совсем беспомощно спросил Жан, переминаясь с ноги на ногу. — Что зло для одного, то для другого — благо, — усмехнулся тот и велел Флоку трогать. Путь до поместья Смита был недолог, и погруженный в свои мысли Зик сам не заметил, как тарантас остановился у открытых ворот. Волнение и трепет переполняли его, и, хотя он еще не был до конца уверен, какое решение примет, одно оставалось несомненным — сегодня он добьется своего любым способом, чего бы это ни стоило. Переведя дух и придав лицу спокойное выражение, Зик вышел из повозки, и перед ним предстал он. Леви. Бледный, дрожащий, с разметавшимися по плечам волосами и совершенно безумным взглядом. Его черты были изящнее и тоньше, чем в воспоминаниях Зика, жесты — пленительней, чем в самых правдоподобных снах и фантазиях. Весь он был сейчас преисполнен столь трогательного отчаяния, что сомнений в том, как поступить, у Йегера не осталось. Он усадил цыгана в повозку и коротко бросил Флоку, ожидавшему его приказа: «в город». Тот удивленно вскинул брови, но послушался и, стоило Зику устроиться напротив Леви, огрел лошадь кнутом. Та жалобно заржала и двинулась вперед. В дороге им предстояло провести не меньше четырех часов, так что времени на то, чтобы все обдумать, было достаточно. Еще минуту назад Зик собирался обмануть цыгана и сразу отвезти его к себе — судя по тому, как описал его состояние Жан, сопротивляться тот был уже не в силах. Но при виде настолько уязвимого, испуганного, растерянного Леви Зик почувствовал, как в груди все трепещет от бесконечной нежности, жалости и желания помочь ему. Он не мог знать, для чего цыгану понадобилась Эрвинова нянька, но если разговор с ней мог успокоить его и утешить, Зик готов был трястись в повозке хоть целую вечность, лишь бы иметь возможность любоваться Леви. Тот держался на удивление хорошо, будто и не был на пределе — сидел ровно, сложив руки на груди, и смотрел прямо перед собой, не то на Зика, не то сквозь него. «Осторожнее, Леви, не прожги меня взглядом» — вертелось на языке у Йегера, но он не стал озвучивать свои мысли, понимая, что цыган сейчас не оценит юмора. В данный момент Зик находил крайне забавным тот факт, что за пару месяцев, минувших со дня их знакомства, он успел полюбить Леви, возненавидеть его и затем полюбить вновь, а также почти утратить рассудок и едва не покончить с собой. Посещая табор, он страстно желал обладать Леви, в пьяном бреду он не раз проклинал его, теперь же, будучи уверенным в том, что получит его, Зик был спокоен. Он больше не злился из-за того, что был отвергнут, не ревновал к Смиту, не хотел наказать Леви и причинить ему боль. За почти три недели терпеливого ожидания он избавился от вороха непонятных чувств, и в его душе осталась лишь любовь, пережившая все сомнения и страдания. Во всяком случае, так он сам называл то, что чувствовал теперь. И потому все эти четыре часа Зик смотрел на Леви с глубокой теплотой, будто после визита к няньке вовсе не собирался запереть его в своем поместье и владеть им до скончания времен. Когда их путешествие подошло к концу, солнце было уже высоко. Йегер первым вышел из повозки, подав Леви руку и улыбнувшись тому, как тот вцепился в нее, явно боясь упасть. Зик скептически оглядел двухэтажное деревянное здание с убогой вывеской «Трактиръ» и, велев Флоку ждать снаружи, вместе с Леви направился внутрь. Полупустой темный зал встретил их запахом кислых щей и дешевого пива. Морщась от отвращения и стараясь не смотреть по сторонам, Зик нехотя отпустил руку Леви и, попросив его подождать за свободным столиком, подошел к трактирщику. При виде барина мужик расплылся в подобострастной улыбке. Лысоватый и потный, с прищуренными маленькими глазками и жидкой бороденкой, он был в точности таким, каким и описал его Флок. — Господин любезный, добро пожаловать-с, — елейным голоском обратился к нему мужик, — Чего откушать изволите-с? У нас нынче щи отменные и водка лучшего сорту, рекомендую-с. — Благодарю, Платон, — едва сдерживая переполнявшее его презрение, ответил Зик, — Моя фамилия Йегер, мой человек был у тебя накануне. Мне и моему спутнику нужно поговорить с твоей матерью, она ведь здесь? — Так точно-с, господин Йегер, — пуще прежнего заулыбался Платон, — Матушка моя наверху, в своей светлице-с. Счастлив буду услужить вам и провести к ней, ежели только вы не забыли-с… — Не забыл, — оборвал его Зик, доставая из кармана своего жилета пачку купюр, — Половину даю сразу, вторую получишь после разговора. — Благодарствую, господин Йегер, — немедленно схватив бумажки, закивал Платон, — Прошу за мной-с. Зик кивнул неотрывно следившему за ними Леви и, подождав, пока тот подойдет, стал подниматься по скрипучей лестнице вслед за прихрамывающим трактирщиком. Нужная им комната была в самом конце узкого коридора, в котором еще сильнее воняло харчами и пойлом — лучшим угощением для дорогих гостей. «Маменька, к вам пришли» — буркнул Платон, приоткрыв дверь и просунув голову в щель. Спустя минуту он вновь повернулся к Зику, полностью игнорируя присутствие Леви, и услужливо протянул «прошу-с, барин», указывая рукой на дверь. Йегер кивнул, отпуская его, и вошел в крохотное помещение, задевая макушкой низкий потолок. Внутри было довольно светло из-за окна, выходившего на солнечную сторону. Кроме узкой кровати и одного стула в комнатушке больше ничего не было. Из красного угла на вошедших печально глядела потемневшая икона Богоматери, под ней на кровати сидела сгорбленная сухонькая старушка, державшая в руках незаконченное вязание. Подняв глаза на Зика, она тихо охнула. — Петр Петрович, батюшка, ранехонько ты что-то сегодня, — прошамкала она, жалостливо качая головой, — Нарядный такой нынче, ну прямо жених. Только мне сказать тебе нечего, голубчик мой. Молиться — молюсь, а окромя того, что я еще для тебя сделаю? — Простите, я… — несколько опешил от такого приема Зик. Он знал и до этого, что похож на старшего Смита, но никогда прежде их не путали. Смутило его и то, что бабка, похоже, была не в своем уме, раз так непринужденно общалась с покойником, — Я не Смит, я Йегер. Зигфрид, сын Григория Ивановича. Вы видели меня ребенком, когда я с отцом приезжал к вашим господам, — старушка на это кивнула и беззвучно рассмеялась. — Вот оно, стало быть, как? Ну, прости, касатик, обозналась я. А ты умничка, вырос рослым да пригожим, хоть и тяжко тебе пришлось при таком отце да без матери… — Да, спасибо, — поспешил прервать ее Зик, смущаясь столь сердечных слов, — Вы не могли бы поговорить с моим… — он не успел закончить, потому что Леви вышел из-за его спины, и старуха отбросила вязание, рухнув перед ним на колени и начав отбивать земные поклоны. Леви вздрогнул и в панике глянул на Зика, но тот тоже не понимал, что происходит. Нянька крестилась и лепетала слова молитвы, пока не прочла ее до конца и не взглянула на цыгана снова. Она замерла, и крупные слезы покатались по ее морщинистым щекам. Зик подошел к ней и помог подняться, вновь усадив на постель, — С вами все в порядке? Что случилось, что-то не так? — Матушка Царица небесная, прости меня, грешную, — пробормотала она, не сводя глаз с дрожащего Леви, побелевшего, как полотно, — Одиннадцать годков минуло, а я ни разу не видела тебя с того дня, как твое тело достали из могилы. Барин с тех пор, как помер, приходит ко мне еженощно, просит отмолить его грешную душу. А ты не являлась ни на миг, не давала мне попросить у тебя прощения. Прости меня, окаянную, я, как и барин, вся перед тобой виноватая. Прости, Христа ради, прости меня, Кушель! — Я… я… — Леви не мог произнести ни слова, начиная покачиваться из стороны в сторону, и Зик быстро поставил рядом с ним стул, на который тут же его усадил, — Я ее сын, — выдавил из себя Леви, чем вызвал у старухи новый приступ рыданий. — Тогда прости меня и ты! Прости за то, что мы сотворили с твоей матерью. Бедный мальчик, если бы не я, ты не остался бы сиротой, — запричитала она, наклоняясь вперед и хватая Леви за руку, — Матерь божья, ты совершенно такой же, неотличимый от нее! Каждая черточка совпадает — у тебя ее волосы, ее глаза, ее кожа, даже руки такие же белые и тонкие. Каждый пальчик ее! — казалось, эти слова вот-вот доведут Леви до обморока. Он смотрел на няньку широко открытыми глазами, его губы беззвучно шевелились, и Зик поспешил обратиться к старухе, чтобы, наконец, перейти к сути. — Матрена Егоровна, быть может, вы расскажете, за что просите прощения? Если трудно, советую начать с начала, — мягко попросил он. Та утерла слезы и заговорила. — С начала? А чего бы и не с начала. Все началось тогда, когда барыня родила сына. Роды прошли хорошо, мальчик был крепкий, здоровый, мы благодарили бога и думали, что все позади, но тут родильница занемогла. То была родовая горячка, и спустя три дня барыня скончалась. Барин оплакивал ее и сильно горевал, но была и еще одна беда — думая, что мать будет кормить дите сама, он не подыскал мальчику кормилицу, да и деревня наша была тогда совсем маленькая, и подходящей бабы в ней не было. Барин поехал просить помощи у соседа, Григория Иваныча, но и у него не нашлось кормилицы — накануне в округе бушевал тиф, и две бабы, бывшие на сносях, померли, а еще у трех, уже родивших, пропало молоко. Барин наш не знал тогда, что делать, а я ему и говорю, мол, недалеча от имения табор остановился, авось там бабы с дитями есть, как бы разузнать. Ну, барин и отправился в наш местный кабачок — туда цыгане часто захаживали выпить да в карты поиграть. И так ему свезло, что повстречал он одного цыгана, игрока да пьяницу, который ему рассказал, что есть у него жена и ребенок махонький, а потом в пух и прах проигрался, так, что совсем расплачиваться нечем было. Тогда барин возьми и скажи, что все долги простит, если цыган ему свою жену продаст. А тот и согласился и еще до зари приволок в поместье связанную цыганку. Та, конечно, отбивалась да брыкалась, но что поделать, такова уж бабья доля — как муж повелит, так тому и быть. Цыганка оказалась из строптивых, к ребенку прикасаться отказывалась, дралась да кусалась, проклинала нас на чем свет стоит и к своему цыганенку рвалась, так что пришлось барину ее в чулане запереть и ни еды, ни воды не давать. Тяжко ему было, бедному — не таков он был человек, чтоб других мучить, да приходилось, чтоб сын с голоду не помер. Мальчонка-то уже который день некормленый был и так уж орал-надрывался, что у меня сердце не выдерживало. Не выдержало оно и у цыганки. Заради невинного ребенка стала она его кормилицей, хоть и ненавидела барина лютой ненавистью и по своему сыну тосковала страшно. Приходил к барину на следующий день цыганский барон, брат ее. Грозился всех в имении перерезать да дом поджечь, уж как бранился, я такой ругани ни в жизнь не слыхала. Токма барин исправника позвал и весь табор со своих земель прогнал. Но минул месяц, и барон вернулся. Я тогда и придумала сказать ему, что померла его сестра, чтоб отвязался он от нас и шел к чертям собачьим. Ну он и поверил, дурак, и больше в округе не появлялся. А цыганка, тем временем, хоть барского сына и кормила, а все равно на волю глядела да без родного своего дитяти места себе не находила. Ну я возьми и соври ей, что приходил ее брат и сказал, что мальчонка ее зачах, да и табор уехал, так что некуда ей теперь податься — нигде не ждут. Барин наш, конечно, не рад был такой моей придумке, но для сына своего и на ложь был готов пойти, и на подлость, так что меня не ругал, а напротив, благодарил. А цыганка, услышав о смерти сына, мигом угомонилась, и ничего ей уже не было надобно, окромя барского сына. Но, хотя сам барин доволен был, я неладное почуяла сразу — у меня-то из пятерых детей двое в младенчестве померли, а еще двое до десяти не дожили, один Платоша живым остался, так что уж я-то о материнском горе все знаю. Я тогда и рыдала, и выла, и в петлю лезла, прости, Господи, и волосы на себе рвала, а цыганка ни слезинки не проронила, и тогда поняла я, что будет нам всем худо от ее спокойствия. Худо и стало, но не сразу. Первые годы были все в усадьбе несказанно счастливы — и барин, что деревней занимался, и цыганка, души не чаявшая в барском сыне, и сам ребятенок солнышком сиял, а она так его и называла — своим солнышком. А потом он подрос, говорить начал и стал ее не иначе как мамой звать, и она его своим сыном кликала, а я сколько барину не говорила, что не дело это, он не слушал. Говорил, мол, что такого — ребенку мать нужна, пусть и не родная, и главное, чтобы все довольны были. Но как только мальчик стал постарше, и появились у него друзья из деревенских, не охота ему стало дома-то сидеть, у материнской юбки, а цыганке это ой как не понравилось. Сама она совсем перестала из детской выходить, все чаще бывала угрюмой, мальчика упрекала, что тот, мол, бросает маму, не любит маму, обижает маму, и он, не желая ее огорчать, старался почаще бывать подле нее, но и к друзьям ему тоже хотелось, и временами он все же от нее убегал, а опосля цыганка на него ругалась и в голос рыдала, а он плакал тоже и просил прощения. Было и еще кой-чего, о чем я предупреждала барина — кормление грудью. У нас-то в деревне ни одна баба дольше трех лет не кормила, а барчонку уже шестой год был, но цыганка то и дело норовила ему свою грудь пихнуть, говоря, что мальчик он все еще маленький, и без молочка ему никак. Благо, хоть тут барин меня послушал, взял сына и уехал на две недели к Григорию Иванычу, чтоб мальчонка-то отвык от этого. И я теперь уж и не знаю, как было лучше, потому как цыганка все это время как умалишенная по дому металась и орала благим матом, чтоб ей вернули сына, а когда тот приехал, едва не задушила его в объятиях. И хоть кормить она его перестала, я барину говорила, что не дело это — все как есть оставлять, потому как становилось ясно, что с головой у цыганки было не в порядке. Но барин не мог ее отослать — чувствовал свою вину перед ней, да и мальчик считал ее матерью и больше жизни любил. Совсем плохо стало, когда барскому сыну стукнуло двенадцать. В это время соседского Зигфрида Григорьича, которому десять было, отправили учиться в Петербург, и наш барчонок очень хотел ехать тоже, поскольку был взаправду умным и мечтал все на свете знать — так он мне говорил. Но стоило цыганке узнать об этом, как с ней случился настоящий припадок — ее колотило, как одержимую бесами, и она визжала и выла, грозясь удавиться, как только сын ее оставит. Тот, конечно, не оставил, но что-то переменилось в нем с тех пор, и был он уже не жизнерадостным и бойким, а тихим и задумчивым, и иногда казалось, что вот говоришь ты с ним, а он и не здесь вовсе. Стала я также замечать странные следы на его теле — багровые пятна на груди и шее, а еще на руках и ногах. Он их прятал, как мог, но я-то все видела. И барину об этом говорила, а он пытался выспросить об этом у мальчика, но тот уверял, что все в порядке, и барин ему верил. Как верил и цыганке, что тоже как-то притихла, и вроде даже признала, что не ее это сын, а барский, и что мать у него была другая, не она. И одному богу известно, сколько бы все это длилось, когда б однажды ночью не вспомнила я, что оставила на втором этаже в коридоре зажженную свечу и не пошла погасить ее. Было это аж в сорок девятом году, когда барскому сыну исполнилось уже четырнадцать, а он так до сих пор один и не спал. Сколько я ни ругалась с цыганкой да с барином, сколько ни говорила, что дети уж хотя бы лет с пяти должны сами по себе спать, никто меня не слушал и не видел ничего дурного в том, что с младенчества и до самых четырнадцати годков цыганка спала с ним в одной постели. И вот иду я тогда по коридору, и слышу из детской странные звуки — не то плач, не то мычание, не то скрипы какие. Заглянула я в щель, да так и обомлела — мальчик лежал на постели голым, без ночной сорочки, с одним нательным крестом, за который хватался обеими руками, а цыганка…цыганка… — старуха замешкалась, закрыла лицо ладонями, замотала головой, вспоминая эту картину, и продолжила надтреснутым голосом, — Такое матери не делают с детьми, да и порядочные жены не делают с мужьями. Она целовала его тело, головой уткнувшись между разведенных ног, всхлипывала и громко хлюпала, а он скулил и повторял, что, мол, не надо, мама. Я тогда бегом бросилась к барину, все ему рассказала, и на следующее же утро он запер цыганку в детской, а сам повез сына в Петербург, отдал его на учебу. И вид у мальчика в минуты прощания был такой радостный, будто он ничего в жизни так не хотел, как уехать отсюда, будто он готов был плакать от счастья и целовать отцовские руки, будто он покидал не родной дом, а саму преисподнюю. И все бы хорошо, да вот только цыганка свое обещание сдержала. Повесилась на той балке, что по потолку детской шла. Отпевать самоубийцу не стали, барина ждать тоже долго было, да и шуму не хотелось подымать, так что позвала я мужа своего, ныне уже покойного, Царствие ему небесное, и закопали мы ее ночью в углу сада. Как барин вернулся — все ему рассказали, и он сам на неделю слег, так ему поплохело от этой новости. Но потом оклемался, на могилку к ней ходил, цветы носил, прощения просил. И я просила, потому как виновата. А когда в конце года вернулся на каникулы барский сын, тогда и начали твориться жуткие вещи. В письмах отец ему ничего о цыганке не писал, не хотел тревожить, а как мальчик вернулся, мы ему сказали, что она от болезни умерла. Он поплакал немного, но вроде перенес это известие стойко. Отужинал и спать пошел, а посреди ночи перебудил весь дом дикими воплями. Мы к нему кинулись, а он по полу катается и орет громче да страшней, чем прежде цыганка орала. Мы давай его успокаивать, умывать да отпаивать, а он трясется весь и спрашивает, почто мы ему солгали? Мама, говорит, к нему приходила и рассказала, что это он ее в могилу свел, потому как одну оставил, а для нее не было солнца, кроме него, и жить она без своего мальчика не хотела. Мы его, конечно, уверили, что все это дурной сон, отец порошков каких-то дал, к себе спать увел, а наутро батюшку позвал, чтоб тот освятил детскую. Но следующей ночью все повторилось снова. Уж барин сыну и в детскую ходить запрещал, и с собой клал, и настойки давал для крепкого сна — все впустую, каждую ночь мальчик оказывался там и каждый раз корчился в муках, как бесноватый. Барин весь исстрадался, не зная, как ему помочь, а его-то сыну становилось только хуже — трижды пытался он повеситься на той самой балке, что и цыганка, в последний раз его едва откачали. И вот тогда привела я бабку-знахарку, что живет у нас на краю деревни. Провела она обряд, и все успокоилось, только сам обряд я до сих пор в кошмарах вижу, — она зажмурилась и отвернулась, явно не желая продолжать, но Зик намеревался узнать все, до последней детали, так что ободряюще проговорил: — Я вас очень прошу, вы уж не скрывайте от нас ничего, ради бога. Коли начали, так и закончить надо, — нянька помолчала еще с минуту и все же продолжила: — Выгнали мы тогда из дома всю дворню, остались только я с мужем, барин да сын его. В полнолуние выкопали мы из земли тело цыганки, уже наполовину сгнившее да зловонное, так что всем дурно сделалось, и положили посреди двора. Стала бабка свои заклинания читать, а барский сын кинулся к трупу и давай его обнимать да маму звать, барин его стал оттаскивать, а сам уже едва на ногах стоит, но да что поделать, надо было начатое до конца доводить. Дочитала ведьма свои заговоры, отрезала у покойницы прядь волос, отобрала кинжал, что при ней был, и тело подожгла. Пока оно горело, пошла бабка в детскую, развесила там свои травы, заклятие произнесла, и, дождавшись, когда кости обгорят, спрятала пепел в белую вазу и отнесла ее в комнату. Вышла под утро, дверь закрыла и велела никогда не открывать, а потом кости забрала и с собой унесла. Страшная была ночь, страшнее у меня не было в жизни. И барин едва живой был, а сын его так и вовсе, думали, с ума сойдет, но с того дня он, напротив, совершенно спокоен был и здоров. Вот она, моя исповедь для тебя, цыганенок. Столько лет я с этой тяжестью на сердце живу, как знать, вдруг она одна меня на свете и держит. Прости меня, слышишь, бога ради, прости! — Я прощаю, — с глухим хрипом ответил Леви. Зик вздрогнул при звуке его голоса и опустил глаза — на цыгана сейчас было больно смотреть. Он полусидел-полулежал на стуле, как тряпичная кукла, и смотрел на старуху остекленелым взглядом, лишенным малейшего проблеска рассудка. — Он прощает, Матрена Егоровна. Благодарим за ваш рассказ. Уверен, Кушель тоже вас простила, — с этими словами он подхватил теряющего сознание Леви на руки и быстрым шагом вышел из комнаты. Спустившись с лестницы, бросил трактирщику остаток суммы и, не обращая внимания на устремленные на него взгляды, направился к ожидавшей их повозке. Флок встретил их недоуменным взглядом, но ничего не сказал и быстро залез на козлы. Тарантас тронулся, и Зик жадно припал губами к обнаженной шее Леви. Тот запрокинул голову и обмяк в его руках. Укладывая его на сидение и забираясь сверху, Зик подумал, что эта поездка стоила каждого потраченного рубля.
Вперед