
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все.
Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Невыносимо
17 августа 2023, 03:44
Когда становится совсем невыносимо, Сукуна, пытаясь успокоиться, старается подняться на ноги. Он все ещё в коридоре. Он сидит здесь гребаную тучу часов. Сколько там прошло?
Уже темно.
Вставать на ноги оказывается куда труднее, чем он ожидал. Слёзы сожрали не только душу, но и физические силы, отчего каждый шаг становится слишком сложным, слишком болезненным. Дошатываясь до ванной, Сукуна едва засматривается на собственное отражение, и истеричный смешок выбивается из глотки механически.
И все равно как-то совершенно безвольно.
У него красные опухшие глаза. Эти изломанные губы, которыми он совсем недавно целовал Мегуми. Которыми после говорил те самые разрушительные слова.
Он изрубцованно улыбается себе в зеркало, создавая иллюзию того, что все в порядке — выходит уродливая гримаса. Кран включается. Руки роботизированно умывают лицо холодной водой. Ему нужно привести себя в порядок.
Даже если не может.
Даже если не хочет.
Сукуна уже расставался, уже любил, уже проходил через это, так почему… почему сейчас совсем по-другому?
Безусловно, каждого человека мы любим по-разному, не в степени вовлечённости и не в уровне дело, дело в отношении к человеку. В его роли, сути.
И Мегуми был для Сукуны…
Чем-то родным.
Мегуми никогда не задавал вопросов, а если и спрашивал, то только убедившись, что ему можно об этом говорить. В нем всегда был вызов, какая-то дикость и хитрость, и это так страшно отзывалось собственному строению души.
И Мегуми делал. Мегуми всегда приносил чай, когда заваривал и себе. Мегуми всегда старался брать на себя больше работы по дому — безусловно, из чувства долга, но все же.
Мегуми разговаривал.
Бесконечно много говорил.
И это не вязалось с его образом. Не стыковалось с тем Мегуми, которого Сукуна изначально узнал. Это стало большим, и это казалось доверием.
Доверие.
Мегуми же ему доверился.
Что ж.
Видимо, не до конца.
Сукуна добредает до кровати, заваливается на неё и тут же морщится, пока из глотки выбивается хриплый смех. Господи.
Насколько же кровать огромная для него одного.
Господи.
Как страшно в ней не хватает…
Приходится одернуть себя, пока наружу не вылилось что-то слишком разрушительное, слишком по кусочкам рушащее. Сворачиваясь клубком, Сукуна пытается уснуть.
Спать он, конечно же, совершенно не хочет.
Мысли выедают из мозга субстанцию, отравляют все оставшееся — сырое и уродливое. Кисти рук так страшно дрожат, что он обхватывает ими плечи в надежде, что так убережёт в себе каким-то чудом уцелевшие остатки. Остатки мыслей, чувств, идей — тех, что не касаются… Мегуми.
Оказывается, тот влиял на всю жизнь Сукуны. Они жили вместе гребные недели, они пили этот дешёвый, кажущийся самым совершенным кофе по утрам. И казался он таким исключительно потому, что они заваривали его вместе. В кружках друг друга. И они же приходили с пар, и разговаривали часами, и обменивались частицами души. И они засыпали всегда вместе, а утром, просыпаясь рядышком, ещё пару мгновений смотрели глаза в глаза.
Чтобы запомнить.
Чтобы в сознании выжечь.
И Сукуна помнит, помнит, к его ебаному сожалению. Помнит все вкрапления серости в сизых глазах Мегуми. Помнит эту тихую улыбку. Помнит, как Мегуми однажды мыл ему голову, потому что Сукуна просто «устал».
И…
Чем это было для Мегуми?
Игрой в семью?
Ебаной дружбой?
Чем были те нежные касания, те ласковые поцелуи?
Чем был тот секс, когда Мегуми был снизу? Когда Мегуми доверился?
Чем это все было?
Блядь.
Чем больше Сукуна думает, тем сильнее он зажмуривается: попытка сжать все воспоминания до размера атома.
Час.
Второй.
Как не пытайся — призрак Мегуми окутывает тело. Забирается куда-то под кожу, поглаживает эти исцарапанные и пережёванные внутренности. Обнимает так крепко и надёжно — становится тошно и до страшного горько.
Слёзы больше не текут по щекам, не поглаживают скулы своим осторожным присутствием. Теперь слез нет вовсе, и от этого становится ещё больнее.
Кажется, когда ты можешь плакать, все решаемо.
Когда слез из тебя не выходит, ты останешься один.
Булыжник в груди не уходит, сколько не проси и не кайся. Он лишь сильнее давит на рёбра, и от этого морщишься и сжимаешь зубы так крепко, чтоб на утро нельзя было расцепить челюсть.
Варясь в уродливой грудной боли, Сукуна отключается где-то около четырёх утра. Мозг будит тело в семь, и с пробуждением в подреберье зарождается новый оттенок горечи.
Открывая глаза, Сукуна замечает, как устало напряжена челюсть, и тут же пытается расцепить зубы — выходит с трудом. Но это совсем не важно.
Потому что зубная боль ни на толику не приближается к глубинной. Потому что боль в зубах лишь пытается перекрыть ту, что под рёбрами в залежах осколков. Это даже успокаивает. Приносит какое-то странное чувство удовлетворения.
Весь следующий день Сукуна практически не помнит.
Он не ест с утра, лишь закидывает в себя стакан воды. Дальше идёт обратно в кровать и пытается уснуть — выходит изрядно паршиво. Затем осмотр потолка, который через пару часов становится плановым.
Перед глазами все равно Мегуми-Мегуми-Мегуми.
Мегуми преследует Сукуну за всеми углами квартиры, отлавливает в коридоре, машет своей улыбкой на кухне, этой чертовой улыбкой, которая на сердце Сукуны выгравирована.
Образ Мегуми впечатывается в ребра, когда Сукуна нашаривает руками цепочку на шее. Цепочку с гребаным подшипником.
На мгновение он задумывается: оставлять ли ее?
Да.
Просто — да.
Тяжелый выдох.
Это единственная цепочка, которая его не душит?
Ха.
Блядь.
Смешно.
Опухшие от вчерашних слез глаза болят и слипаются. Челюсть сводит. Руки начинают дрожать, стоит взять в них что-либо.
Знал ли Сукуна, что один человек сможет вот так разбить его?
Разбить, когда целые годы собирал себя сам, по осколкам и уцелевшим под развалинами деталям?
Едва ли.
Когда заснуть так и не выходит, он тащится в магазин, возвращается домой, торча на кухне, кажется, часами, вливает в себя стакан коньяка. И, наконец, засыпает.
Потеря не переживается день или два. С этим тяжело справиться даже спустя годы, что уж говорить о первых днях после случившегося.
Сначала кажется, что развалилось абсолютно все. Развалился ты, полудохлый и исхудалый от ненужных никому чувств. От этого валится режим, ты перестанешь понимать, когда — ночь, когда — день. Перестаёшь понимать что-либо, но самое главное.
Ты перестанешь понимать себя.
Будто вместе с потерей человека ты утратил способность анализировать и здраво мыслить. А кому ты нужен теперь искаженный, раздроблённый, по самую макушку в непринятии?
Себе?
Шутишь?
В таком состоянии ты, оказывается, совершенно никому не нужен — от этого ты все меньше ешь и все больше спишь. Будто эти две части где-то по одну сторону пропасти.
Посещать универ?
Боже.
У Сукуны нет сил даже с кровати встать.
В моменты ослабления самоконтроля он думает о том, беспокоится ли о нем Мегуми.
В моменты отчаяния — спрашивает себя, скучает ли Мегуми?
В моменты беспросветной тишины, когда Сукуна занят плановым осмотром потолка, он пытается построить у себя в голове, что делает сейчас Мегуми. Как он переживает это расставание?
Оно же не могло ударить по одному, верно?
Это же тоже значило для Мегуми… хоть что-то? Значили общие завтраки, игра на гитаре, сопровождающаяся неумением петь; значили касания, объятия, в которые Сукуна его укутывал каждую ночь.
Значили ведь?
Мегуми даже спать стал куда спокойнее, тени под глазами стали менее густыми и отчетливыми, а глаза — чище и ярче.
Это же что-то значило, раз Мегуми ему доверился?
Боль.
Беспросветная и глухая боль.
Кажется, будь ее чуть больше, Сукуна раскололся бы на тысячу мелких осколков. А пока… Пока подреберная война набирает обороты, пока рушатся здания и обваливаются телевышки. Пока внутри так много крови и пепла, что с каждом вдохом становится все тяжелее.
Сукуна вспоминает взгляд Мегуми, когда все произошло. Вспоминает, как много в нем было страха и неподдельного ужаса, как по краям радужки расстилалось отчаяние, горькое и грубое. Вспоминает это «прости», вспоминает последние объятия — Мегуми же тоже не хотел его отпускать.
И опять это «не могу».
Значит ли это, что Мегуми хочет отношений, но опять по какой-то страшной причине не может?
Так же уже было с позицией в сексе.
Сукуна отгоняет от себя эту мысль: она слишком пугающая и обнадеживающая. Теперь же никакой надежды быть не должно, все надежды просраны вместе с этим «люблю тебя».
Поэтому он не выдерживает и идёт в бар. Безусловно, решать проблемы алкоголем есть начальная стадия алкоголизма, но Сукуна так ебал все это. Не так важно каким образом он попытается вытеснить мысли из головы, пока это работает, он продолжит выживать таким способом.
Бар кажется пустынным и одиноким, несмотря на количество людей в нем. Теперь весь мир стал походить на муляж и карикатуру жизни. То ли от того, что сам теперь пуст и бутафорен, то ли потому, что мир таков и есть.
Опрокидывая в себе ещё один бокал, Сукуна едва морщится, чтобы не выпустить наружу то, что так оголтело бьется о стенки изнанки.
Кажется, его вдруг охватил страх. Кажется, он обхватывает его своими щупальцами так тесно, что становится невыносимо больно.
Что он есть?
Что делать дальше?
Сукуна не знает. Совершенно не знает.
До ушей доносится смех, смешавшийся с музыкой и разговорами, и это все так страшно, так ужасно промозгло — взгляд задерживается на дне бокала.
Как вдруг.
— Так себе татуировки, — слышится низкое и едва бархатное. Сукуна поворачивает голову и устремляет взгляд в лицо незнакомца.
— Сводить их куда дороже, — сквозь горький смешок произносит Сукуна, следя взглядом за парнем, что уже подсаживается к нему.
Этот парень совсем другой. Он совсем не похож на Мегуми, и это первое, что замечает отравленный мозг Сукуны. Длинные чёрные волосы собраны в низкий пучок, выпавшая из него челка обрамляет сколотую челюсть. И глаза совсем иные — там весь мрак собран.
Незнакомец коротко улыбается, совсем слегка дергая уголками губ — они менее пухлые, чем губы Мегуми. Взгляд тянется выше, и замечает, насколько полумрак обрамляет глаза.
— Выглядишь неважно, — сквозь усталую усмешку бросает Сукуна.
— Не думаю, что ты тот человек, который может меня в этом упрекать, — на губах незнакомца широкая улыбка, явно стащенная у кого-то другого. Слишком уж несуразно она выглядит на этом спокойном лице.
Когда сказанное доходит до мозга, Сукуна едва запрокидывает голову и вглядывается в потолок бара. Почему это так отчаянно смешно?
Потому что он разваливается?
Потому что, чем больше он остаётся в баре, тем сильнее пропадает в уродливых мыслях?
Потому что, когда медленно, но отчётливо сходишь с ума, происходящее всегда начинает казаться смешным и нереальным?
— Покурим? — спрашивает парень низким и хриплым голосом — у Мегуми совершенно другой, более невпечатленный.
— Пошли, — тут же выдыхает Сукуна, поднимаясь. — Сукуна, — протягивает руку.
— Сугуру.
Когда они выходят на улицу, все становится куда ирреальнее и бутафорнее. Холодный воздух обдувает лицо, тщетно пытаясь привести мозг в здравие. Сукуна хочет достать пачку, как вдруг Сугуру протягивает ему сигарету.
Блядь.
Чертов яблочный чапман.
Серьезно? Жизнь так отчаянно хочет поугорать над ним? Давай дадим ему цепочку вещей и явлений, напоминающих о Мегуми! Отлично! Господи, как же он невозможно красиво обваливается!
Блядь.
Делая затяжку, Сукуна вглядывается в черноту неба. Чем дольше смотрит на небо, тем меньше звезд видит.
Кажется, будто с каждым мгновением все выцветает и темнеет и мир становится расплывчатым и совершенно не важным.
Стряхивая пепел, Сукуна бессильно вздыхает и поворачивается на Сугуру — тот смотрит куда-то вдаль так пусто и сколочено, словно его глаза забиты гнилыми досками. Когда он поворачивается, Сукуна все понимает.
Конечно, он понимает.
Это кажется мерзким и неправильным, но если это сработает, какая разница?
Какая разница как справляется Сукуна?
А попытка вытеснить может возыметь успех.
Рука Сугуру — которая куда больше ладони Мегуми — опускается на затылок, пару секунд просто взъерошивает волосы, словно давая Сукуне возможность потушить сигарету.
Когда окурок падает на землю, Сукуна притягивает Сугуру к себе и голодно его целует.
У Сукуны нет целей, нет ярого желания существовать. Он не знает, по каким причинам вообще продолжает ползти.
На самом деле в нем нет никаких убеждений, желаний, и это не чистый лист — это разруха после того, как город снесли. Это каменья, балки, отколотый асфальт, это крошки бетона и откуда-то взявшейся сажи.
Единственное, что он умеет, — писать. А писать ему абсолютно нечего. Нет в нем ничего. Ни единой искры.
Поцелуй тяжелый, душащий, Сукуна почти задыхается, но все равно продолжает сплетаться языком с чужим. Если он умрет вот так… Что ж, это будет жалкая, но справедливая смерть.
Когда руки Сугуру вновь забираются в волосы, шелестя в них, мозг отчаянно подкидывает травящие стрихнином воспоминания. Мегуми делал это мягче.
Гораздо мягче.
Признаться,
все, что делал Мегуми,
было мягче.
Но, может, это и хорошо. Быть может, это не позволит спутать кого-то с Мегуми.
Как вообще возможно спутать его с кем-то?
Как, блядь, это возможно?
Как, блядь, возможно спутать чьи-то руки — грязные, иные, муляжные — с ласковыми и осторожными? А хриплый голос, от которого по утрам дрожь спускается по позвоночнику? А шутки? Как можно спутать шутки? Как можно спутать шрамы, которых Сукуна так много и так часто касался, которые изучил настолько, что на подкорке выбито? Как можно спутать взгляд? Боже, как можно что-то похоже отыскать в чужих глазах?
Невозможно.
И Сукуне так больно, так чертовски больно, когда они садятся в такси, когда заходят в квартиру Сугуру, такую же промозглую и костлявую, когда приходится сбросить с себя куртку, когда их разговоры перебиваются неуместными шутками, которые смешные только потому, что они, кажется, оба абсолютно разбиты.
Может, будь обстоятельства иными, они бы даже стали друзьями.
Близкими друзьями.
Сугуру близок по духу, он шутит такие же ужасные шутки, высмеивая свою боль. Он, кажется, так же сломан. И Сукуна так хочет, но так опасается спрашивать, насколько Сугуру одинок.
Насколько его так же бросили?
И дальше все происходит сквозь дымку горечи, и дурной изуродованный мозг отказывается как-либо мыслить. Не от того, что хорошо — от того, насколько все плохо.
Нет, они находят общий темп в поцелуе, все касания горячие, но никто из них в этих касаниях не нуждается по-настоящему.
Все иллюзорно, страшно, блевотно.
Руки тянутся стянуть с Сугуру худи с футболкой, и взгляд тут же падает на обнаженный торс — он куда больше и крепче, чем торс Мегуми. Проводя пальцами вдоль грудины, Сукуна чувствует, как тело Сугуру едва подрагивает, и это заставляет расплыться в какой-то изуродованной горькой улыбке.
Как же плохо.
Как же, черт возьми, больно.
Безуспешно пытаясь отыскать в темноте комнаты кровать, Сукуна натыкается взглядом на Сугуру, который тут же касается кистью его запястья и ведёт вглубь четырёх костлявых стен.
В глазах Сугуру — беспросветно темных, горячих — вспыхивают звезды бессилия. Должно быть, он тоже ищет в чужих глазах кого-то другого. Должно быть, точно так же пытается вытрясти кого-то из своей бесхозной головы.
Ха.
Какие они жалкие, Господи.
Когда Сугуру навзничь падает на кровать, опираясь локтями на матрас, Сукуна позволяет стащить с себя свитер, который когда-то носил Мегуми, пока они жили вместе. И от этого в сердце сбоит и ноет, и разваливается на кровавые ошмётки — Сукуна не успевает их поймать.
Блядь.
Касаясь ладонью низа живота Сугуру, Сукуна хрипит, и голос звучит так промозгло и сипло, что даже смешно:
— Я не смогу быть снизу.
Ха.
В глотке пузырится безудержный смех, господи, теперь он даже вторит его фразы.
Как сильно он в Мегуми погряз?
— Хорошо, — выдыхает Сугуру, приподнимая бедра и позволяя Сукуне снять с него спортивки с нижним бельём.
И все совсем по-другому, и движения приобретают оттенки резкости и скомканного желания, и Сугуру на это лишь хмыкает, подстраивая свои касания под нужный лад. Отчаянные поцелуи, в которых почти нет необходимости — в которых так много желания забыть. Сукуна вылизывает Сугуру шею — Сугуру тихо стонет и вцепляется ногтями в спину.
Это тяжело.
Тяжело осознавать, на какую хуйню ты способен, как много ты можешь одним размахом снести. Как страшно безлико ты можешь выглядеть. Ничтожный. Ничтожный человек внутри Сукуны.
Сколько в тебе правды, за которую ты так отчаянно бился?
Сколько в тебе примесей, сколько красивой обертки?
Сколько же в тебе яда, господи, как ты ещё не сжег себя до пепелища. Твои внутренности сгорают. Горят лживыми фразами, этими мерзкими поцелуями, во время которых ты думаешь о других людях.
Каким ничтожным ты стал. Как низко пал.
Истина. Истина. Как часто ты думал, что этого не повторится?
Что ты так страстно хочешь быть любимым?
Ничтожество. Господи, до чего же ты страшен, человек.
До чего же ты жалок.
Сукуна чувствует цепкие пальцы у себя в волосах, чувствует крепкую хватку на бёдрах и немного от этого задыхается. Исключительно от количества угарного газа в легких.
Все касания лживые и пропитанные горечью. Сугуру касается так же, так что все в порядке.
Все в порядке настолько, насколько это вообще может быть сейчас.
И Сукуна спускается ниже, и все вдруг рушится.
Все вдруг обваливается.
Разбивается.
Вдребезги.
Взгляд цепляется за гребаную цепочку с висящем на ней подшипником, и сердце дурное, окровавленное, начинает трепыхаться в предсмертной агонии.
Что он творит?
Господи.
Что он, блядь, творит?
Он же любит Мегуми. Любит так сильно, что это вгоняет в ебаный ужас. Он же, мать твою, любит Мегуми.
И они не в отношениях — напоминает себе Сукуна.
Но разве…
Разве это не измена собственным чувствам?
Разве?..
Разве существует хоть кто-то, кто мог бы хотя бы перебить Мегуми?
Он же так Мегуми любит.
Когда становится совсем невыносимо, Сукуна останавливается и выдыхает:
— Я не могу… — и следом хрипит: — Извини.
В глазах Сугуру проскальзывает разочарование — блядь, ну, конечно же, оно там есть.
Сугуру не спрашивает почему. Он вообще ничего не спрашивает.
Лишь надавливает на плечо Сукуны, указывая, чтобы тот слез.
Сукуна бесхребетно повинуется.
Встаёт.
Ещё раз:
— Прости, Сугуру, я… — тяжелый вздох. — Не хотел портить тебе вечер.
— В порядке, — безразлично бросает Сугуру. — Я предполагал, что так произойдёт.
Что?
Почему?
Но Сукуна тоже ничего не спрашивает.
— Если что, напишешь, — сквозь хрип и ухмылку произносит Сугуру.
И дальше Сукуна уходит.
Темно.
В груди так темно.
Как ему разлюбить Мегуми, если все мысли неизбежно сводятся к нему? Если это будто персональный круг ада, в котором все приходит к единственному началу от единственного конца: к мыслям о его голосе, к воспоминаниям о его шутках, его невероятных мыслях, таких тёплых и нужных речах.
Как Сукуне его отпустить, если он никого так сильно не любил?
Если Мегуми — единственный, кого суждено так близко к сердцу прижать? Если ни с кем он не чувствовал такого родства и духовной близости, если никто не понимал его лучше, чем он — как его отпустить?
И как Сукуне Мегуми отпустить,
если он не хочет его отпускать?
Холод улицы морозит кости. Сукуна садится на заснеженную лавочку во дворе, открывает заметки и вновь пишет:
Знаешь, это невыносимо.
Невыносимо больно.
Невыносимо страшно.
Невыносимо тошно. Безусловно,
Лишь от себя самого.
Ты хотел как лучше — я хотел иначе.
И никому из нас… так и ни с чем не свезло!
Знаешь, это невыносимо.
Невыносимо смотреть тебе в спину.
Невыносимо сидеть на кухне
И допивать твой чай — внутренне тухнуть.
Невыносимо провожать тебя бережно,
Невыносимо скреплять ладони.
Как мне быть, если все очерчено,
И каждый из нас в разном поле?
Если хочется, знаешь, повернуть на сто восемьдесят
И бежать.
Бежать, пока не осознаю, что любовь неопознанная.
Бежать.
Бежать, что есть мочи.
Намочи, намочи меня, умоляю,
Облей всего сверху донизу,
Выгони вслед за порог в морознь.
Отпой меня после — до последнего верен прообразу.
Прообразу неба, сизых глаз. И мраком покрытых волос.
Ты же знаешь, что я все всерьез?
Знаешь, это невыносимо.
Невыносимо страшно слова подбирать
И после тебя безвозмездно терять.
Терять твои руки, терять твои скулы,
Терять ту роднику на шее. Скулю.
Скулю, вою псиной,
Чтоб ты обернулся,
Чтоб ты, может быть, даже вернулся,
Протянул мне руку, пока в этой трясине
Тону я безбожно.
И вою.
И вою.
Невыносимо.
Господи, когда отвоюю,
Когда отобью себе будку,
ошейник,
грязную миску
и корм?
Ты же знаешь, всего списка
Не перечислить.
Изволь.
Изволь выцарапывать мою душу
на твоей кисточкой в масле.
Никогда не умел рисовать, но отныне,
Почти убеждён: я в этом исключительный мастер!
Первую ночь было терпимо.
Ранимо. Холодно. Неизъяснимо.
После — день длился неисчислимо.
Нелюдимо. Промозгло. Неисправимо.
Вновь ночь. Казалось, несокрушимо.
На деле: растворимо и нестерпимо.
Вечер. Я на полу, в стихах. В грудине — неизлечимо.
И, знаешь,
это так,
блядь,
невыносимо.