
Пэйринг и персонажи
Метки
AU
Ангст
Обоснованный ООС
Отклонения от канона
Хороший плохой финал
Сложные отношения
Упоминания насилия
Манипуляции
Открытый финал
Психологическое насилие
На грани жизни и смерти
Засосы / Укусы
Боязнь смерти
Мистика
Самопожертвование
Боязнь привязанности
Упоминания смертей
Под одной крышей
Магическая связь
Панические атаки
Запретные отношения
Крестражи
Тактильный голод
Темный романтизм
Сюрреализм / Фантасмагория
Самоистязание
Загробный мир
Повелитель смерти
Двойной сюжет
Описание
Воздух застревает в глотке, а грудь стискивает тлеющими жгутами. Гарри моргает, отворачивается и поворачивается снова.
Так много нужно сказать, но сказать решительно нечего — точно не пяти Томам Риддлам, смотрящим в упор.
Смех булькает где-то внутри, вырывается снежной бурей — до слез, ожогов и спазмов. Хрипит:
— Ну, уж, блять, нет. Если и быть в аду, то точно не с вами.
Примечания
что же. plot with porn, где plot был рожден, потому что надо. потому что я не умею писать что-то без plot. зато кинково, наслаждайтесь.
Посвящение
thistle thorn за идею. Lulz за терпение.
void
14 января 2025, 07:56
Этот дом не имеет ни входа, ни выхода. Окна раскиданы хаотично, бессистемно, как пятна пролитой краски: большие, маленькие подтеки, некоторые — такие тонкие и крошечные, что можно пропустить. За ними плывет мгла; двор — или что бы там ни было — окутывает плотный туман с небольшими зазорами вертикальных просветов-проходов.
Каждый такой просвет в любом из окон на любой стороне дома ведет к одному — к мертвому, прогнившему дереву. Такому высокому, что, кажется, может проткнуть небо, и весь мир сдуется резиновым шариком. На вид дряхлые ветви переплетаются узорами, спиралями, тянутся вверх — туда, где совсем нет света.
Луна прячется. Гарри смог разглядеть тонкие серебряные лучи, пробивающиеся лезвиями сквозь пелену, только с двух до трех, если верить часам на стенах, но он не верит.
Он, если честно, сейчас мало во что верит.
В дереве есть дупло: обугленное и раненое по краям, внутри него — растекшаяся тьма, пульсирующая жилка другого мира. Там, может, сокрыт забытый бог, а, может, спрятано чудовище.
Вглядываться долго нельзя, Гарри уяснил: сознание затягивает и голова начинает кружиться. Если ловит нутрь дупла украдкой, тело наполняется тяжелой усталостью.
Он больше не смотрит в окна. Старается не смотреть, когда пробегает мимо. От этажа к этажу. Окна, пробовал, не бьются ни кулаками, после разбитыми в кровь, ни предметами: стульями, статуями, ножами, которые нашел в пыльной шкатулке в одной из комнат. Окна не реагируют на истошные вопли и истерику, лишь, определенно в насмешку, вихрятся рябью, переливами кристаллов на солнце.
Гарри поворачивает за угол, трогает руками стены: шероховатые, гладкие, неровные. Где-то — теплые, где-то совсем ледяные. В углах скатываются обои, облупливается краска за комодами и у плинтусов. Под подоконниками, у карнизов цветет плесень.
В доме не гаснет свет. Горит магическими факелами на стенах, люстрами на потолках. Самой магии здесь нет — его, Гарри, магии нет точно, но есть магия другая, закрытая от познания и приручения: дикая и шипастая.
Вдоль коридоров двери; лестницы раскиданы по дому и движутся, как в Хогвартсе, — беспорядочно, некоторые из них ведут прямо в стены. Проходы открываются и закрываются. Двери скрипят продолжительными стонами. За каждой дверью — новый интерьер. В каждом интерьере новый порядок.
Гарри приваливается к стене, оседает. Вытягивает ноги. Он один уже несколько часов — может, дней. Не слышно ни окликающих голосов, ни сердцебиения. Пусто и тихо, как в склепе, но в склепе есть эхо. Здесь эхо нет.
Дрожащие пальцы зарываются в волосы — когда-то сальные и спутанные, сейчас — мягкие и чистые. Тянут до скрипшувших зубов.
Всего этого: дома, тумана, чертовых обоев в полоску, не может быть. И Томов, будь они прокляты, Риддлов, смотрящих на него с интересом, с жадностью на дне зрачков, тоже быть не может. Каждый из них был уничтожен, несмотря на боль, кровь и слезы.
Должен был быть уничтожен.
Гарри не может найти в себе силы встать. Он стекает по стене, пока не опирается на нее только плечами и макушкой. Кладет ногу на ногу, закрывает глаза. Натянутые нервы истлевают, словно древние нити под палящем солнцем, скручиваются и ноют — не понимать, что происходит, еще страшнее, чем идти на смерть. Чем смотреть в Волдеморту в глаза, видеть его жажду насилия.
В то время, казалось, все было просто: спрятаться под мантией, попрощаться, выйти к нему — без страха и без сожалений. Гарри знал, что нужно делать. Что же делать сейчас — не имеет ни малейшего понятия.
Он шепчет:
— Нужно. Найти. Выход…
Шепчет:
— …мне нельзя здесь оставаться.
Слова впитываются в стены, впитываются в пол и в потолок. Они вибрируют в такт копошением за спиной: «выход», вибрируют по слогам «выб-рать-ся».
Под руками вместо шершавого паркета — манящая влажная трава. Капли росы, холодящие пальцы. Под боком становится тепло, словно прижалась крупная собака. Гарри не открывает глаз. Проваливается в то, что не назвать сном и нельзя назвать реальностью: в состояние анабиоза, поверхностной дремы. Сонного паралича с нависшей дрянью.
Тепло под боком шевелится. Чужая рука зарывается в волосы, чешет кожу на макушке, опускается ко лбу. Поглаживает ледяными кончиками пальцев пульсирующий шрам — точно по линиям; едва тянет за прядки челки.
— Отсюда не выбраться, если ты сам не захочешь. Мы можем тебе помочь с этим.
Гарри отворачивает голову, пытаясь уйти от руки. Сжимает зубы: ноги как будто в миг онемели, — без перебоя колет в икрах всаженными иглами. Тяжелеют веки.
Он открывает и закрывает рот прежде, чем на выдохе прохрипеть:
— Отвали. Иди со своей херней к своим другим версиям, Риддл.
Риддл смеется. По звуку — откидывается затылком на стену, выдыхает — продолжительно и сладко.
— Мы ждали тебя, — говорит он тихо, — как думаешь, почему ты оказался здесь с нами?
Гарри пытается отползти. Он падает на бок, рывком переворачивается на спину и остается лежать брошенной куклой: раскиданы руки, одна из которых задевает стену; ноги лежат, как лежали, — друг на друге. Стеклянные, потерянные глаза пялятся вверх — туда, где должно быть небо. Ряд искусственных огоньков тянется вдоль потолка следом падающей звезды.
Ноги совсем перестают чувствоваться, совсем перестают быть. Половина тела как будто исчезла, и Гарри приходится сжаться остатками частей, которые еще ощущает, чтобы не зареветь от бессилия: точно не при Риддле. Точно не в этом месте.
— Тупой вопрос, — еле шевелящимися губами, приподнимая голову, — лучше скажи, почему вы оказались здесь?
Риддл улыбается. Кособоко и хитро. Глаза, которые преследовали Гарри во снах, в видениях про мальчика-сироту, в воспоминаниях каждого, кто с ним взаимодействовал, замерзают. Царапают открытую кожу шеи. Значок старосты на вороте мантии блестит, переливаясь разводами бензина.
— Что со мной? — Спрашивает со всхлипом.
— Душа мечется, — Риддл пожимает плечами, — привыкает. Или отторгается. С какой стороны, в общем-то, посмотреть. — Он складывает руки на груди, смотрит в потолок, потом в сторону. — Никогда не думал, что ты собой представляешь на самом деле?
Гарри поверхностно дышит, опускает голову. Слышит все, что ему говорят, но ответы скатываются с губ вязкой слюной. Кончики пальцев немеют, и немеет кончик носа. Паралич тянется к шее — паника бьется внутри тахикардией, острой попыткой организма спастись.
— Не паникуй, — ласково говорит Риддл. — Это скоро пройдёт.
Он встает одним изящным движением. Разглаживает мантию прежде, чем опуститься на колени перед Гарри. Трогает — бережно и нежно — щеки, крылья носа; разглаживает нахмуренные брови. Медленно очерчивает шрам. Достает из кармана платок с большими вышитыми в углу буквами «Т.М.Р.», вытирает подбородок от слюны.
Шепчет:
— Вот, вот так.
Когда Риддл берет его на руки, потолок меняется с полом местами. Стены сливаются в круги, в непроходимые дебри тропических лесов. Гарри скашивает взгляд: за спиной Риддла лианами свисает паутина. Они где-то и нигде. Они в доме, они же — во всех придуманных мирах.
— Бедный одинокий мальчик, — Риддл останавливается перед лестницей, целует — легко и небрежно — в подбородок, в уголок губ. Говорит на выдохе, — пару дней здесь, с нами, и все пройдет. Обещаю.
Коридор сменяется коридором, картины на стенах сменяются окнами. По пути пятнами маячат вазы на подставках, пустые рамы с черными провалами, несколько стеллажей с колбами. В колбах, Гарри приглядывается, мутная жидкость, части тел: руки, ступни, две сросшихся кроличьих головы.
Кажется, он несколько раз теряет сознание. Когда вновь открывает глаза — все еще в руках Риддла, слабый и беззащитный. Голова болтается маятником с размеренными щелчками, свисает уже с плеча. Мысли крошатся осколками зеркал:
«Убьет»; «Высосет жизнь»; «Поглотит».
— Глупый, — смеется Риддл, но больше ничего не говорит.
Коридор, несколько поворотов, скрип двери. Свет переходит в густую темноту.
Вместо сырости и гнойной сладости пахнет горечью тлеющей чемерицы, валерианой. Мятой. Гарри цепляется за это, почти протягивает руку, но двигаются лишь пальцы. Думает: «…входят в умиротворяющий бальзам».
Риддл, внезапно остановившись, целует его в висок, на выдохе говорит: «Умница». Делает два шага, кладет на колючий, неудобный матрас. Все также тихо:
— Не о чем переживать.
В камине вспыхивают угли, и тени ложатся на деревянные, выпуклые стены.
Гарри жмурится, вертит головой от плеча к плечу прежде, чем спокойно выдохнуть, — цепи напряжения только что свалились с грохотом и лязгом, оставив глубокие отпечатки на внутренностях.
Он открывает глаза.
Наверху — потрепанный, рваный балдахин, и сквозь его прорези можно разглядеть наклоненный, будто срезанный потолок. Это чердак или мансарда. Гарри не помнит, что хоть где-то, где он бродил, они были — ни на одном из трех этажей.
Антураж напоминает комнату в Дырявом котле, крайне отталкивающую, если приглядеться, но не ему судить и капризничать — не с его опытом, не в этом состоянии.
Тело тяжелое, грузное. Голова тонет в мягкости подушки, и он, кажется, весь зависает в воздухе — не пошевелиться.
Кто-то шуршит в стороне у камина. Ходит, стуча каблуками, потом — скребет дно кочергой. Все равно что вилкой по стеклу, растиранием камней об асфальт.
Гарри сжимает зубы. Чувство такое, будто его вскрыли под панцирем. Он истекает кровью, пока все смотрят в сторону.
Риддл берет его непослушные руки, складывает на животе, накрывает всего одеялом. Кожа под футболкой зудит, плавится; озноб прокатывается от загривка до копчика.
— Не хочет примириться, — звучит голос.
— Да, — отвечает Риддл, подтыкая края одеяла. — Сам же тонуть будет, пока не примет. Ничего.
Он садится рядом, приваливается спиной к изголовью.
— Ему нужно время.
— Носишься, как с ребенком.
— Завидуешь?
В комнате едва ли становится теплее. Гарри дрожит, как в студеную зиму с открытым окном; ведет плечом, поворачивает голову — Риддл помогает ему лечь на бок лицом к себе, подтягивает ближе, запускает руку в волосы. Гарри прячет нос в подушку, даже не пытаясь увернуться.
Пот течет между лопатками. Приходится сжать зубы до полоснувшей в челюсти боли, чтобы не стучать ими. Тепло рядом, как бы не хотелось его игнорировать, успокаивает; запах горькой лимонной цедры, поглаживание волос — тоже.
В детстве, когда сильно болел, Петунья очень редко, но касалась его волос. Гладила вспотевший лоб, губами мерила температуру, а потом как будто просыпалась. Ее будил скрип половиц, шаги. Шорох. Стук закрывающегося окна. Реклама; грохот соседской двери. Она отшатывалась, кривила губы — то ли от проявленной заботы, то ли от Гарри — маленького и другого. Похожего на покалеченного щенка больше, чем на ребенка.
Псов Петунья не любила. Гарри, как выяснилось, тоже.
— Отвратительно, — кочерга прокатывается по полу глухим лязгом, — ты с ним нянчишься.
— Как и ты, — надрывно отвечает Риддл, подаваясь вперед. — Я был дольше, и мне лучше знать, как с ним обращаться.
— Между нами не такая разница, как с первым. Поттер уже не ребенок.
— Он никогда им и не был!
— Спасибо тебе за это не скажет, — продолжает другой, — точно не тогда, когда ты пользуешься его состоянием.
Рука слишком сильно сжимает волосы, и Гарри вскрикивает от неожиданности. Зарывается глубже в одеяло, сползая по подушке. Прячется, как прятался в детстве.
Риддл-дневник расслабляется. Ласково-притворными движениями гладит голову, лоб, играет с вьющимися концами.
— Делаешь из себя того, кто не воспользовался бы, м-м? Думаешь, он не знает, какой ты?
— Я не думаю, что он бросится к тебе, как только увидит. Даже не надейся.
Риддл молчит, слышится шорох.
— Я лишь помог, только и всего. Не мог же я бросить его там, на холодном полу.
— Он не такой идиот. Знает, что твоя помощь не бескорыстна.
— Как и твоя.
— Он не помнит.
— Может, когда-нибудь…
— Ты абсолютно невыносим.
— То-то ты еще здесь.
Гарри, проваливаясь в дремоту, сглатывает вставший ком. Вскидывается, вылезает из-под одеяла. Трогает ватным, опухшим, будто пчела оставила жало, языком небо. Спрашивает осоловело, на грани подступающей истерики:
— Кто второй?
Риддл, улыбаясь, щурится. Переводит взгляд и говорит:
— Кто ты?
Слышится стук каблуков, шуршание. За спиной проседает матрас. Едва теплая ладонь ложится на спину — Гарри чувствует несильное давление, дыхание на задней стороне шеи.
— Весь вспотел, — фыркает. — Зачем укутал?
— Безопасность, — Риддл пожимает плечами. — Он всегда так делал, когда чувствовал себя беззащитным.
— Он должен знать, что мы не причиним вреда.
— Ты не ответил, — ломано говорит Гарри.
— Мы не причиним вреда, — вторит Риддл-дневник. — Отдыхай.
Зрение сужается до светящихся льдистых глаз. На дне — липкая темень, проморзглая пещера с воющими инферналами.
— Риддл, зачем ты ходишь в школьной мантии?
Тело становится легким, невесомым, будто и не тело вовсе со всеми кишками, мышцами, органами и костями, а бесплотная оболочка. Покореженная, пугливая душа.
Рука ложится поперек тела, подтягивает к себе — в макушку утыкаются губы.
Слышится:
— А как иначе ты будешь нас различать?
Гарри тянет руку за спину, нащупывает лицо. Выдыхает:
— Медальон?
Ответа уже не слышит.
***
Лето перед третьим курсом выдалось нервным. Жарким. Таким, которое не хотелось вспоминать и думать о котором не хотелось тоже. Гарри мучили странные, мистические сны о доме с облезлыми стенами, о маленьких комнатах с грязными окнами. О заброшенном, неухоженном саде; о поросших плющом тропинках на заднем дворе и о змеях — чудаковатых, но преданных. Они говорили скупо, отрывочными фразами: «Да. Нет. Двуногие. Напасть. Охотиться». Гарри был им рад — каждой из них. Змеи его не боялись, и с ними было легче, чем с теми, кто был рядом. Рядом же были дети со смазанными, стертыми лицами. Они сновали, иногда что-то кричали набором букв, гоготанием звуков. Щелчками. Некоторые пялились в стены, другие же пробегали мимо, иногда задерживаясь около него, чтобы обнюхать. Отступали с рыком и скрывались. Гарри знал: комната на третьем этаже в конце коридора принадлежит ему. Стала его с тех пор, как начали обходить стороной: старшие за то, что он — странный и пугающий; дети его возраста — за то, что он не умел дружить. Не держался вместе, как остальные, и не поддавался вожаку. Взрослые же боялись. Не знал, почему, но чувствовал — никаких теплых взглядов, минимум общения. Кровь под тонкой кожей бурлила блаженством, плевалась желчью. Кажется, он что-то сделал. Что-то ужасное. Помнил только то, как его выволокли из общей комнаты — плачущего и задыхающегося — на чердак и заперли. Помнит треск костей, крики, свет фонаря в окне. Холод. Потом за ним пришла сиделка, не взяла за руку, как раньше, сказала тихо, но строго: «За мной». Гарри весь сон думал, что оно того стоило — и комната, и чердак, и то, что теперь все держались подальше. Больше никаких раздражающих: «Ты водишь!» или «Пойдем, — неясное обращение, — будем учиться играть в регби». Никаких разговоров, наблюдений за разрезанными червяками. Больше никаких дурацких игр. Комната была маленькой, никчемной — такой же, как и все вокруг. Свисала одинокая лампочка; ширина была лишь в пять детских широких шагов, если не считать место узкой кровати. Гарри стоял там, у двери, и не верил: теперь это все — его. Стол у окна, скрипящий стул с подбитой ножкой. Каждый дюйм, каждая царапина на стене. Шкаф у входной двери, и все, что в нем лежит или будет лежать, никто у него не отнимет. Просыпаясь на рассвете, Гарри долго не мог прийти в себя, терялся — в пространстве и в мыслях. Тер глаза сухими пальцами, засовывал голову под холодную воду, намазывал куском мыла линзы потрепанных очков. Вокруг были все те же стены дома 4 на Тисовой улице, лестница вниз, у которой скрипели вторая и шестая ступени. Распорядок: завтрак, сад, обед и уборка. Все было тем же, но ощущения и виденье — другими. Как будто наложили фильтр, пустили кадры из фильма пятидесятых годов. Боль между ребер преследовала жжением, копошением личинок в мякоти яблок, но смелости просить таблеток не находилось: большую часть свободного времени Гарри прятался от Дурслей. Боялся — их самих и собственного гнева. Поздно вечером, когда шел в спальню, перед ним вырастали стены Хогвартса. Каменные коридоры подземелий, развилку недалеко от комнат Слизерина — узнал только потому, что сам там был на втором курсе. Гарри останавливался. Дышал, а после — давил на глаза костяшками, кусал пальцы, чтобы не простонать: раскаленная кочерга в пищеводе вкручивалась в желудок. Он возвращался в постель, накидывал одеяло, несмотря на жару, и погружался в сон, в котором видел тех, кого никогда не видел, и чувствовал то, чего не чувствовал никогда.***
Лестницы невыносимы: те, что на спуск, поднимаются; те, что на подъем, перемещаются в сторону. Гарри уже устал закатывать глаза. Он сходит на очередном этаже и идет вдоль коридора с мыслями: «К черту. Пошли все к черту». Коридор бесконечно длинный. На стенах застыли портреты незнакомцев, чьи рты перекошены в ужасе, а глаза заплыли. Несколько рам пустые — вместо изображений черная ткань; на подставках в винтажных вазах умерли цветы. В ушах заходится сердце, и Гарри сглатывает. Вязкая слюна стекает по горлу так медленно, так болезненно, будто в ней скрыты тысячи игл. Его охватывает паника. Всего, кажется, на секунду, — но этой секунды достаточно, чтобы еще раз послать всех, собраться и побежать. Ковер пузырится, искривляется, и коридор растягивается сильнее: теперь выход пропадает полностью. Весь бег — Гарри оглядывается — был всего двумя-тремя шагами. — Что за?.. Разом пространство останавливается. Перестает брыкаться и водить. Открывается ближайшая дверь, но все остальные двери, раскиданные в шахматном порядке, молчат. Гарри обходит ту, что открылась, дергает ручки других — закрыто. — Вот же сука. Так… Он сжимает и разжимает кулаки, трясет руками, тянет корни волосы до боли, но все бессмысленно: не понимает, где в находится, на каком этаже и в каком гребаном углу. Выдох скачет заколдованным бладжером по стенам. — Иди сюда, — слышится из-за двери, — все равно уже потерялся. Гарри прикрывает глаза, задерживает дыхание. — Или ты струсил? Заходит и захлопывает за собой дверь. Переходит в атаку: — Что за херня происходит? Комната — малая гостиная — с камином, двумя креслами напротив и книжными полками. В пол-оборота сидит один из Риддлов с книгой в руке, зовет в пустое кресло ленивым жестом ладони. Гарри, все еще сжимая кулаки, громко топает и садится со скрещенными руками. Спрашивает еще раз: — Что происходит? Риддл почти не шевелится — двигаются только глаза. Он еле заметно пожимает плечами, а потом возвращается к книге, на обложке которой выгравированы незнакомые иероглифы. Гарри осматривается: догорают поленья, вдоль арки камина нависают скульптурные лица детей; окна скрыты тяжелыми шторами. Приглушенный свет делает Риддла инфернальным, таким бледным, что, кажется, под кожей совсем нет крови — только яркий лунный свет. Гарри откидывается в кресле, вытягивает ноги и смотрит из-под ресниц. Риддлы — копии друг друга, но только сейчас он начинает понимать, как сильно они отличаются. Гарри спрашивает без злости, но злость все равно кипит в венах: — Кто ты из них? Который? Риддл медленно поднимает голову, смотрит в упор вязью болот и стойким ужасом глубин леса. У глаз — росчерки морщин, у носа и губ глубокие заломы кожи. — Как ты думаешь? Он не наклоняет голову, как это делает Дневник. Он лишь слегка ведет подбородком. — Ты старше, — говорит Гарри, — старше всех? — Прислушайся, — выдыхает Риддл, — к себе. И Гарри прислушивается: его почти трясет от близкого к осознанию чувства неизбежности. Он прислушивается, но слышит только себя. Говорит неуверенно: — Диадема? Риддл молчит, смотрит, пока звонко трещат полена, а потом возвращается к книге. Гарри думает: «Главная разница в них — наличие души. Количество этой проклятой души». Дневник нес его на руках бодро, так же бодро с ним говорил. Риддл напротив ничуть на него не похож: он держит книгу за верхние уголки руками в перчатках, а по плечам струится атласная ткань строгой мантии. У рубашки в клетку под ней широкий ворот — кожа шеи кажется стриженым бархатом. Гарри сжимает зубы. Стискивает пальцами плотную ткань штанов, дышит. Рассматривает: начищенные мысы ботинок, стройные икры, обтянутые брюками, волевой подбородок. — Прислушаться к себе… И что это значит? — Это значит, — почти по слогам говорит Риддл, не поднимая глаз, — прислушаться к себе. Гарри встает, сжимает кулаки и смотрит на него сверху вниз. Язык царапает пламя ненависти — так нестерпимо хочется высказать все: о жизни, о боли, о том, что Том Риддл, — редкостный придурок, но Гарри молчит. Затыкается на первом же выдохе: вихрастая темная макушка в некоторых местах переливается алмазным сиянием. Он опускается на край кресла, кладет руки на колени. Передергивает. Тяжесть опускается на плечи древним пледом и давит до позвоночного хруста. Гарри смотрит в голубые, как дрейфующие айсберги, глаза. Смотрит и видит: жажда обладать всем — каждой возможной ветвью магии, каждой душой на свете, жизнью и смертью — сильнее цунами. Понимает в один миг, кто перед ним, и почему, если приглядеться, вдоль линии роста волос сияют камни. — Я слышал твой стон, — говорит Гарри, — когда вонзил клык Василиска в диадему. — Я был бесконечно рад, — отвечает Риддл и еле заметно щурится, — когда наконец выбрался из этой драккловой побрякушки.