Темно

Слэш
Заморожен
NC-17
Темно
автор
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все. Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Содержание Вперед

Поговорить

Если Сукуна продолжит выслушивать эту херню ещё хотя бы секунду, то неумолимо растеряет остатки разума, если ещё не. Он все ещё пытается цепляться за свои мысли — редкие, легко прогоняемые, — все ещё пытается вслушиваться в долбящие басы, но сразу же осознает, насколько это херовая идея, потому что из колонок играет изрядное дерьмо, от которого остатки разума он бесследно потеряет еще и с ушами. Остаётся тупо вглядываться в стакан, пересчитывая там… что-то. Сукуна не может сказать, что именно он там считает — возможно, секунды до самоубийства. Потому что игнорировать и дальше вот этот псевдоманящий голос — у него нет на это никаких гребаных сил. И девушка, рядом с ним сидящая, конечно, объективно красивая, объективно манящая, и, возможно, Сукуна бы и впрямь повелся… С месяц так назад. А теперь вот этого — напыщенно красивого, открыто манящего, — уже недостаточно. Недостаточно. Недостаточно пышной груди и глубокого выреза, недостаточно округлых бёдер и милого личика, чтобы Сукуна хотя бы посмотрел. Теперь — нет. Недостаточно и томного голоса, недостаточно искрящих глаза, потому что Сукуна слышит, что именно этот голос говорит, потому что видит, что за этими глазами скрывается. Безликое «потрахаться» там стоит. А Сукуну теперь это, увы и ах, не интересует. Не совсем это. Нет, Сукуна прекрасно осознает, почему именно к нему подходят с этими томными-разговорами-и-искрящими-глазками: бегло потрахаться с накаченным красивым парнем — отличный вариант ночного времяпрепровождения. Он бы даже воспринял это как комплимент — только вот уровень заебанности от этого превышает полученное от «комплимента» удовольствие. Услышав очередную хуйню, вылетевшую нарочито сладким голосом, Сукуна даже задумывается — а не утонуть ли ему, блядь, вот прям в этом стакане с виски. Каким бы упоительно сладким, манящим голос не был, Сукуна все ещё не глухой. Все ещё не настолько пьян, чтобы пропускать мимо ушей, хотя, справедливости ради, даже в хламину пьяный он все равно в состоянии слышать. И он прекрасно улавливает, какую чушь ему втирают, какие избитые, абсолютно тупые попытки его склеить из этих пухлых губ следуют. Не нужно это Сукуне — не нужно, когда в этом отсутсвует острота, восхитительная язвительность и вызов. Не нужно — когда он не может зацепиться за интеллект. Его всегда въебывали исключительно мозги, потому что ум всегда сексуален, всегда опьяняет сильнее любого сладкого голоса и искрящих глаз. Приторный голосок и искусственный прищур — слишком просто. Сукуне никогда не нужно было просто. Ему нужен вызов, нужна острота, на которую он бы раз за разом напарывался, об которую раз за разом собственную остроту срезал, для которой, ради которой — в сплошное кровавое месиво. Когда девушка касается его запястья, поглаживая татуировку пальцем, и бросает своим нарочито мягким, выжатым голосом: — А там у тебя тоже тату? Сукуна тут же одёргивает руку, ощущая, как нарастающая ярость обжигает ему нутро, как он готов этой яростью растворить города, обратить вселенные в пепел. Тут же одним резким движением ставит стакан на стол, сдерживая себя от того, чтобы не разъебать этот самый стакан об гребаную стену — а что, феерично. Тут же — смотрит на девушку взглядом заживо сжирающим, беспросветно темным, острым. Тут же — бросает едко, опаливая глотку злостью. — Ага, на члене «съебись» набил. Ещё мгновение девушка пребывает в абсолютном оцепенении — Сукуна даже может разглядеть, как на ее лице с каждой секундой все сильнее начинает прослеживаться ужас. И Сукуна бы был мягче, был терпимее, может быть, даже почувствовал бы вину — только вот касаться себя он не разрешал. Да и откровенно не реагировать на «не интересует», «не знакомлюсь» и прочую хуйню, которую ей Сукуна из раза в раз в ответ на ласковые словечки бросал… Так что — как только девушка, бегло поправляя волосы, неловко встаёт, чтобы наконец исполнить его просьбу отъебаться, он протискивается на балкон. Ему нужен никотин, ему нужно себе легкие опалить фрагментарно, чтобы общую ярость потушить. Нахуя он сюда вообще явился? Он мог бы сказать, что в душе не ебет — только вот очень даже. Потому что один очень определённый человек мозги ему вымотал так, что Сукуна даже на гребаную тусовку притащился, чтобы просто поговорить. И действительно, большее на что он вообще надеется — ебучий разговор вне стен ебучего университета. Потому что там, на парах, он изредка, но все же имеет возможность вкус мозговой жидкости Фушигуро попробовать. Распробовать. Оценить на вкус — гребаный рай. Но как только пара заканчивается, как только споры о значении Достоевского для России, романах Вальтера Скотта, «Тургеневых», которых в русской литературе как собак нерезаных, и степени ебанутости Фета заканчиваются… …заканчивается сам Сукуна. Потому что большего ему не положено, и он бы даже расстроился, только вот прекрасно знает, сколько в нем чистого, неотравленного мудачества. А мудакам и крупицы того, что он сейчас имеет, не положено. Вне стен лектория — у него ни одной гребаной возможности. Фушигуро вечно в наушниках, и подходить к нему, нарушая воцарившийся вокруг его недосыпа покой, слишком неловко, хотя едва ли Сукуна находил в себе проблемы хоть с какой-нибудь из отраслей коммуникации. Но что раздражает сильнее — когда Фушигуро не в наушниках, он переговаривается с темноволосым парнем, он улыбается этому темноволосому парню — коротко, рвано, все ещё слишком сдержано — но улыбается. И у Сукуны нет шанса выцепить Фушигуро где-нибудь кроме самих пар. Поэтому он из раза в раз тащится к кому-то на квартиру. Просто. Блядь. Поговорить. Ебать он жалкий. Кого-то вообще удивляет эта новость? И ещё более жалким его делает факт того, что он все ещё эту гребаную цель всего человеческого существования не выполнил. Он просто Фушигуро не нашёл. Хотя знает — он должен быть тут. Он каждый раз тут, хотя явно далёк от тусовок, явно далёк от любого веселья, — с горькой ухмылкой добавляет сознание. Но он все же всегда у кого-то в квартире, всегда рядом с тем самым темноволосым парнем, и они оба — воплощение спокойствия, гребаного умиротворения, непонятно откуда среди этих беснующихся людей образовавшегося. Но каждый раз, каждый раз, Сукуна отлавливает — Фушигуро все равно приходит. И они говорят. Перекидываясь едкими фразами, доводами к прошедшему спору, взаимными подъебами — Фушигуро просто не может пройти мимо крайней стадии одержимости Сукуны Достоевским. И иногда. К этому вороху охуительно завораживающих вещей примешивается иное, едва уловимое, но для Сукуны — за километры фонящее; примешивается тонкий, острый флирт, который у Сукуны в ДНК, а у Фушигуро где-то в крови, примешивается коротко и рвано, слегка касаясь, чтобы не переходить грань. И Сукуна в душе не ебет, что это значит. Общается ли Фушигуро так всегда? Или… Нахуй эту мысль, нахуй. И все же — он уверен на тысячу, блядь, процентов, что Фушигуро здесь. Даже если прошло четыре часа, а взгляд его все ещё не обнаружил — не обнаружило скулящее нутро — это все ещё ничего не значит. Фушигуро должен быть здесь. Ради того темноволосого парня, который одиноко сидит в углу в телефоне — уж точно. Тяжелый, грузный выдох вырывается из легких — Сукуна делает затяжку и утыкается взглядом в подоконник, едва сдерживаясь, чтобы жалобно не заскулить. Отсюда надо сваливать, он и так слишком много времени потратил впустую. И он уже хочет развернуться… Как чья-то рука, слишком знакомая рука, вдруг выпутывает сигарету из его пальцев, а Сукуна почему-то вдруг это позволяет. И он поднимает взгляд, чтобы убедиться — не галлюцинация пьяного мозга, не мираж истосковавшегося сознания. Фушигуро действительно здесь. Обхватывает сигарету губами, затягивается, оставляя немного пространства, чтобы следом ещё затянуть и воздух — Фушигуро всегда курит именно так, потому что в голову дает больше. Ни одна даже самая качественная подделка, самая правдивая галлюцинация не сможет вот так. Изящно, хищно, грациозно, хотя это все ещё обычная сигарета и обычные пальцы, обычные… Сукуне приходится себе напомнить — в этом нет ничего цепляющего. — Если уж и куришь чапман, то зелёный хоть не такой приторный, — вдруг выдыхает Фушигуро ровным, спокойным голосом, пока слова разнятся с действиями, и он затягивается ещё раз. В любой другой ситуации, любому другому Сукуна бы уже шею свернул: в нем слишком много внутривенной злости, вспарывающей ему нутро. Но это Фушигуро. А с ним у Сукуны всегда почему-то иначе. И Сукуна пытается язвить — слова все равно в конце сбиваются в хрип: — В следующий раз учту твои предпочтения. А Фушигуро в ответ коротко, быстро дёргает уголками губ в усмешке — Сукуна тянется достать ещё одну сигарету для себя, чтобы, наконец, покурить, раз ему этого сделать не дают. Но вновь напарывается взглядом на пальцы — длинные, худые и сильные. Убирает пачку обратно в карман. И обхватывает предложенную сигарету губами. Когда Сукуна прижимается к чужим подушечкам пальцев ближе, он чувствует: Фушигуро под касанием вздрагивает. Тут же убирая руку. Выпуская дым, Сукуна наблюдает за тем, как курит Фушигуро. И это видение уже на сетчатке выбито, но пускай. Но Сукуне нужно. Нужно видеть, как, затягиваясь, он зависает, как на мгновение теряет все сигналы с Землей, как взгляд его до этого спокойный, ничего не выражающий, вдруг кажется совсем отстранённым, холодным. Как пальцы его бережно сигарету обхватывают, и именно бережено — другое определение этому явлению Сукуна не может дать. Не хочет. Но Фушигуро уже выдыхает, уже заглядывает Сукуне обратно в глаза — вновь темнота и спокойствие, — и вновь дает затянуться из своих рук. Как они пришли к вот этому? К одной. Гребаной. Сигарете. На двоих. Сукуна не знает — не хочет знать. Потому что плевать, как. Что-то более важное находится прямо под его носом — на его губах. И Сукуна с каждым разом все сильнее, все надежнее обхватывает сигарету, вместе с этим все яснее чувствуя чужие мозолистые подушечки пальцев, ощущая и их вкус, и это знание оседает на губах мощнее, чем фильтр — в глотке сохнет. На краях губ почему-то вдруг — Сахара. Пьяный Сукуна очень хочет скинуть это на смешанный с сигаретами алкоголь, очень хочет в этой иллюзии потонуть, от себя самого сбежать — сбежать от этих мозолистых пальцев. Но часть его трезвого, которая все же превалирует, прекрасно осознает, что дело, нахер, совсем не в этом. Что в гребаном Фушигуро дело. — Почему чапман? — вдруг выдыхает тот между их общими затяжками. И это первый раз, когда Фушигуро о чем-то интересуется. Когда их разговор заходит дальше общей избитой темы вроде литературы. Когда Фушигуро спрашивает. Когда Фушигуро интересуется не Куприным, не изумительным литературным типом «долбоеб» или своим излюбленным Толстым, а им. Сукуной. И сколько бы Сукуна не хотел себя сдерживать, сколько бы не говорил себе, что нравится ему исключительно с Фушигуро спорить… — Я с него начинал, не смог найти лучше. И мне нравится вкус на губах после, — и все равно абсолютно честно признается, тут же давая себе ментальную оплеуху. Потому что последняя фраза звучит до того стыдно и приторно, что он сам бы себе на месте Фушигуро въебал, что даже бы попросил въебать. Причём, сразу битой — ну, чтоб наверняка. Но Фушигуро продолжает стоять на месте, продолжает пялиться в темноту за окном ничего не выражающим взглядом. А следом лишь коротко, рвано хмыкает и легкомысленным тоном спрашивает: — Собирался с кем-то целоваться? Сукуна понимает, о чем Фушигуро. О ком Фушигуро. И будь они хоть в каких-нибудь взаимоотношениях, он бы сейчас не на шутку пересрал, но между ними лишь всеобъемлющее ни-че-го и пара споров. Всего-то. Почему эта мысль так горько лижет сознание, Сукуна все ещё думать отказывается. Между ними беспросветное ни-че-го, так что оправдываться ему за ту девушку нечего, Фушигуро этих оправданий и не ждёт, нахуй они Фушигуро не сдались. Ему просто хочется поязвить, а Сукуна почему-то не оказывается хоть сколько-нибудь против. Но если Фушигуро был там, был где-то рядом, видел то, как он руку одернул… То, что ж. Тогда это объясняет, почему он сейчас здесь, почему в принципе на балкон зашёл, стоило только сигарету достать. Почему решил одну на двоих скурить. Блядь. — А ты куришь только, чтобы после поцеловаться? — выходит так саркастично, что Сукуна и сам от себя в шоке. Умеет же, когда хочет! Но Фушигуро даже в лице не меняется. Только вновь говорит своим ровным, хриплым голосом, даже не оборачиваясь: — Сейчас? Может быть. Привычно спокойно. Выверено. Низко. Ещё на секунду они вот так зависают: Фушигуро беспросветно глядит в окно, Сукуна — в острый скол чужой челюсти. И если весь лёгкий флирт до этого Сукуна мог проигнорировать, мог принять его, как то, что у Фушигуро где-то под кожей, то этот откровенный намёк… Но Сукуна не успевает что-либо сделать, не успевает даже на профиль Фушигуро насмотреться — с остротой и резкостью где-то внутри. Потому что Фушигуро вдруг отмирает. И рука его резким движением тянется за Сукуну, топя сигарету в пепельнице за его спиной, и Фушигуро заглядывает в глаза Сукуне темным, жаждущим чего-то взглядом, пытаясь ответ в них выискать. Все, что успевает Сукуна: растянуться в вызывающей ухмылке. Видимо, это и было тем, что Фушигуро искал, потому что вдруг губы Фушигуро — на его губах. И руки Мегуми, холодные, сильные, вдруг — на его скулах. И это вдруг так охуительно, как Сукуна и не мечтал, как Сукуна даже не думал. А Сукуна действительно ведь не думал, не думал он о Фушигуро в таком ключе — запрещал себе думать, — но вдруг оказывается абсолютно не против. Абсолютно за. И он срывается, и притягивает Фушигуро к себе сильнее, краем сознания отмечая, что они все ещё на гребаном балконе, доступ к которому все ещё открыт всей той безликой толпе за пределами. За пределами Фушигуро. Их с Фушигуро. Одно осознание — Фушигуро под его губами, под его пальцами… И почему-то остатки разума в щепки, гребаную труху, и если ещё минут десять назад Сукуна был очень озабочен их сохранением, то сейчас… Сейчас он надеется, что в труху снесет все. Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах. Бойкого. Требовательного. С готовностью всего себя отдающего — с той же готовностью берущего. И Сукуна впивается пальцами в чужие бёдра с охуительной силой, ощущая, как Фушигуро в отместку прикусывает ему губу — до одури, до лёгкого помешательства, до смещения чего-то внутри. Когда именно он оказывается прижатым к кирпичной стене, Сукуна не особенно улавливает, но он все ещё всеми губами и пальцами за. И Фушигуро вжимает его в стену, Фушигуро вжимается губами в его, прорываясь языком вовнутрь, очерчивая небо и сцепляясь с его языком так охуительно, что Сукуна не сдерживается и хрипит ему в глотку, тщательно игнорируя вполне однозначное движение в собственных штанах. И Фушигуро, яростный, бойкий, самый охуительный из всех возможных вариантов своего состояния, только сильнее царапает ногтями загривок, требовательнее притягивая к себе. Раздвигая коленом его ноги. Прижимаясь бедром — ничего, блядь, мимо него не проходит. Ближе. Теснее. И Сукуна вгрызается жарче, основательнее, когда Фушигуро прижимается к нему бедром сильнее; вгрызается так, чтобы срастись, но Фушигуро не даёт забрать инициативу, не даёт вести, Фушигуро отвечает напором еще мощнее предыдущего, и это больше похоже локальное сражение, на попытку друг друга сожрать, но все ещё — охуительно. Охуительнее всего, что было у Сукуны. Что мог бы Сукуна в теории получить. Потому что под руками крепкость мышц, и это для него впервые. Впервые не мягкие, плавные изгибы — острые сколы, точеные мышцы. И почему-то все ещё охуительно. И Фушигуро отрывается от его губ, чтобы кусачими поцелуями спуститься ему на челюсть, чтобы задеть шею, цепляясь за неё зубами. Чтобы вырвать из Сукуны истину, у него в сознании с первой их встречи обитающую: — Я бы выебал тебе мозг. Хрипло, на судорожном выдохе. А Фушигуро хмыкает ему в шею, обжигая кожу, клеймя ярче всех поцелуев-укусов. И выдыхает привычно невозмутимо, спокойно, так, будто голову ему поцелуем ни на дюйм не снесло: — Ты и так ебешь мне его каждую пару. Но Сукуна кожей чувствует — Фушигуро улыбается. Улыбается, когда произносит это. Улыбается, когда опускается очередным поцелуем чуть ниже, растворяя улыбку в последнем укусе и следом вновь возвращаясь к губам Сукуны — видимо, в желании все-таки закрыть ему рот. И Сукуна почему-то не может остановить — не тогда, когда это почему-то Фушигуро. Но осознание: он сказал то, о чем думал, что сдавливало ему глотку гребаные месяцы, — и эта улыбка, эфемерная, призрачная, сносят голову настолько, что Сукуна неконтролируемо подаётся вперёд и трется пахом о бедро Фушигуро. И ещё на мгновение Сукуне кажется, что и Фушигуро забывается, что и он бессознательно прижимается теснее, но вдруг Фушигуро поцелуй разрывает. Действительно показалось. И Сукуна остаётся без знания, встал ли у Фушигуро. И это раздражает. Раздражает сильнее, чем та девушка, которая, не останавливаясь, лезла к нему, чем та громкая абсолютно безвкусная музыка, басы которой впечатывались ему в уши, чем тот нарочито мурлычущий, мягкий голос, говорящий абсолютную хуйню. Потому что, если встал только у него, если Фушигуро нахуй это не сдалось, если для Фушигуро это гребаная попытка проверить допустимые границы или посмотреть, почему он той девушке отказал… Раздражение режет ребра острой болью — Сукуна бросает взгляд вниз, на чужую промежность. У Фушигуро стоит тоже. Сукуна выдыхает. Успокаивается. Но все ещё не до конца, потому что теперь он не понимает, какого, блядь, хера. Какого хера Фушигуро отстранился, какого хера даже шаг назад сделал, чуть ли не в попытке сбежать, какого, блядь, хера, если это начал он. Если это исключительно его инициатива. И Сукуна подаётся вперёд, опуская руку на чужой затылок, зло шипя, и уже хочет к их взаимному удовольствию вернуться к тому, на чем остановились. Только вот Фушигуро из-под его руки резко выворачивается, бросая: — В следующий раз жду зелёный чапман. Мгновение — дверь балкона хлопает. Фушигуро уходит, оставляя его с гребаным стояком. Но Фушигуро оставляет его с лучшим знанием из всех возможных. Со знанием о поцелуях с ним, с Фушигуро; со знанием о сильных мозолистых пальцах — на своих губах, на своей шее, затылке, бедрах, со знанием об обветренных губах — на своих, на шее, — клеймящих, себе горячо присваивающих. Но в то же время. Фушигуро оставляет его ни с чем. И почему-то, почему-то, вдруг становится холодно.
Вперед