
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все.
Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
…но собраться
08 января 2023, 04:40
Чем больше Сукуна думает, тем более отравляющими становятся мысли, тем более отрезвляющими становятся — не самое подходящее время для прояснения ума.
Тем холоднее становятся его руки — всегда тёплые, обжигающие.
Тем больше Сукуна нервничает, а это, знаете ли, не самый частый спутник в его жизни.
И он так…
Заебался.
Заебался, что Фушигуро вертится в голове не переставая, не желая к выходу двигаться, вообще порог переступать, под какими предлогами того не выгоняй. Хотя он уже, кажется, с месяц там обживается, что ж Сукуна только сейчас тревогу забил?
Возможно, потому что этот месяц ему не приходилось послушно подставлять задницу под член Фушигуро. Да, последние дни он охотно подставлял губы, но это все же другое.
Все же не настолько разрушающее.
Не настолько всеобъемлющее.
Потому что с Сукуной такое впервые, и он впервые доверился кому-то настолько, чтобы позволить контролировать всю ситуацию, и Фушигуро был таким…
Понимающим.
И все касания Фушигуро были до краев залиты мягкостью, которую Сукуна кажется, тысячу лет, блядь, не чувствовал, тысячу лет не знал. И губы Фушигуро, шепчущие ему на ухо хриплыми выдохами, были такими тёплыми, обжигающими, согревающими. И губы Фушигуро — охерительно мягкие, бойкие, отдающие себя настолько, что Сукуна с ног до головы был сплошь в Фушигуро.
Хотя технически как раз таки Фушигуро был в нем, Сукуна все равно.
До краев.
В.
Фушигуро.
В его осторожных касаниях, в его рычащих стонах, в его темнеющих глазах, отдающих сотнями преисподней, в его сорванных вздохах, которые Сукуна из него выбивал, в его дрожащих от частых вдохов и выдохов губах — влажных, покрасневших, зацелованных так, что в полумраке казались путеводной звездой. И Сукуна раз за разом к ней следовал, раз за разом до неё добирался и все вдохи сцеловывал, все стоны глоткой ловил.
И мир сузился до ощущения Фушигуро на себе, до ощущения Фушигуро в себе — да, это впервые, но Сукуна все ещё не жалеет.
Не может заставить себя хоть сколько-нибудь сожалеть.
Ну не находит он в себе эту крупицу сожаления, не может найти, пока помнит, каким был Фушигуро с ним.
И как это, блядь, отличается от того, какой Фушигуро обычно.
Холодный. Отстранённый. За сотней дверей скрытый. За тысячей замков спрятанный — ищи в зайце, что в утке, ага.
А Фушигуро с ним этой ночью — мягкий, бережливый, до жути осторожный, растягивающий его пальцами медленно, тягуче, аккуратно; растягивающий, кажется, сотню часов, лишь бы ему не было больно.
И кто же знал, что, как только дело доходит до секса, Фушигуро вот такой охуительно заботливый?
И кто же знал…
Что Сукуна именно этого и хотел.
Хотел хоть однажды ситуацию под чей-то контроль отдать, хотел просто скинуть с себя этот трёхтонный груз ответственности за общее удовольствие, который почему-то каждый секс на нем висел.
Хотел, чтобы тысячу раз спрашивали, прежде чем что-либо сделать.
Хотел…
Бля, если он продолжит этот список из, кажется, миллиона пунктов, то точно разобьёт свою тупорылую бошку об стену.
Ну, чтобы в общем-то больше и не думала.
Но Сукуна помнит, как сильно Фушигуро хотелось — с каждой секундой все больше. Хотелось всего: и под ним быть, и под его чернеющими, наполненными вызовом глазами от удовольствия хрипеть, и его сильные толчки в себе чувствовать, и слиться с ним в одно целое, чтобы всегда так было.
Охерительно.
Хо-ро-шо.
А ещё Сукуна помнит, насколько заворожено наблюдал за Фушигуро, натягивающим на свой член презерватив, помнит, как при этом тот выглядел — сосредоточенно, привычно собранно, — так, будто каждое движение этих длинных пальцев было стократно выверено, отточенно. Будто во всех движениях Фушигуро читалась какая-то излишняя продуманность — стоит отметить, так было всегда: и когда тот отвечал на парах, и когда курил, и когда целовался, и когда…
…на свой член презерватив натягивал.
Ещё одна мысль о члене Фушигуро — насколько бы совершенным тот не был, — и Сукуна выйдет в окно, даже если с этой высоты шанс разбиться насмерть ничтожно мал.
Сукуна просто надеется, что хотя бы полёт лицом в асфальт заставит его отвлечься от мыслей о…
Мыслей.
А потом все обернулось гребаным кошмаром.
А потом Сукуна наткнулся на сотню видимых, ликующе, сука, кричащих признаков, что с Фушигуро живет девушка, и…
Сукуна так заебался, что все мысли, связанные с гребаным Фушигуро, теперь травят ему мозги стрихнином.
Что заснуть теперь не может, сколько не пытайся.
Что, как бы себя насильственно от этих мыслей не отгонял, сколько бы сигарет за раз не скуривал, Фушигуро все ещё на подкорке выбит, все ещё мельтешит в сознании, отбивая по краешку своими длинными пальцами, своими в самые глубины преисподней затягивающими глазами, своим гребаным, но самым совершенным членом, от одной мысленной проекции которого собственный дергается как по команде.
И Сукуна злится.
Ебануто на Фушигуро злится.
И за то, что все мысли теперь только на нем одном зациклены, будто кто-то забыл прописать, когда именно логическое выражение превращается в ложь, и теперь Сукуна вынужден бесконечно ворочаться в этом цикле имени Фушигуро Мегуми. И за то, что настройки мозга в край похерились, и за то, что скуривает он пачку зелёного чапмана, который Фушигуро нравится, и за то, что Фушигуро ту сигарету зачем-то сохранил, и Сукуна не понимает, значит ли это что-то.
Значило ли все, что между ними за эти дни случилось, хоть что-нибудь?
И лучше бы нет, лучше бы, блядь, не значило, потому что тогда…
Да твою мать.
Сукуна не знает, какой из этих двух херовых вариантов лучше.
Фушигуро все ещё живет с кем-то, и, может, они даже не встречаются, а это Сукуна тут надумал себе лишних элементов не то что драмы — трагедии — и теперь заснуть не может, нормально покурить не может — ни хера теперь не может.
Возможно, все эти признаки наличия девушки в квартире ничего не значат.
Может, то, что Фушигуро живет с девушкой, ничего не значит — Сукуна же может себе представить совместную жизнь с Нобарой, хотя и думает об этом слегка поморщившись, вспомнив ее извращённые вкусовые предпочтения и некоторые до пятен в глазах раздражающие привычки. Так почему у Фушигуро не может быть подруги? Ему же не обязательно с кем-то встречаться, чтобы вместе жить.
А может, и то, что между ними было, нихера не значит. Фушигуро просто хотелось секса, а Сукуна так же просто под руку попался и оказался совершенно не против.
И осевшая на гортани горечь при одной мысли об этом — никотин.
Исключительно он заставляет ком в горле собираться.
Ага.
Дальше наебывай себя, Сукуна.
Но для него же это — то же самое.
Ему же тоже просто хочется секса.
Тогда почему он на Фушигуро злится, если они в одинаковом положении, если схожи в своих желаниях и их исполнении?
Если у них исключительно цель прийти к взаимному удовлетворению.
Тогда почему.
Сукуна.
Нахер.
Злится.
Потому что чувствует себя использованным?
Не факт, что Фушигуро с той девушкой встречаются.
Цепляясь взглядом за уходящий дым, Сукуна опускает взгляд на руку.
Сигарета.
Зелёный чапман.
Почему Фушигуро хранит такую же, из вежливости ему предложенную?
Да, Сукуна потащился в табачку и купил совсем не то, что обычно курит. Вернее, до отравляющего не то, что обычно курит, и теперь вынужден этим немного давиться, задумываясь о бренности бытия, ну, или их с Фушигуро взаимоотношений.
Но покупка сигарет для Фушигуро была лишь способом с ним ещё раз поговорить, Сукуне же все-таки не все равно.
Так почему Фушигуро сохранил?
Почему она лежит не где-то в кармане, забытая или охраняющая куртку Фушигуро талисманом, а на гребаной полке?
И…
Стоп.
Бля-я-дь
Сукуна не хочет додумывать эту мысль.
Она раскрошит ему остатки мозгов — а те и так в последнее время херово работают.
Ему просто нужно поговорить с Фушигуро, нужно выяснить, встречается ли он с кем-то — это не должно быть сложно.
И он обязательно поговорит, просто для начала ему нужно поспать хоть пару часов, которые у него до начала пар в запасе имеются, поспать хоть пять минут, плевать, просто немного, чтобы хоть как-то функционировать и адекватно складывать звуки в слова.
Просыпается Сукуна от звонка.
Опуская руку вниз и отыскивая на полу телефон, он подносит его к лицу, пытаясь невидящим взглядом разглядеть имя того ебанутого, кто посмел сон нарушить…
Фушигуро.
Сукуна поднимает трубку.
Хотя бы потому, что Фушигуро вообще-то не из тех, кто звонит. Он и в сообщениях-то не особенно разговорчив: вопрос свободен ли, хочешь ли, затем время и адрес — а тут словами через рот…
Это слишком для Фушигуро.
Но он все же по каким-то, вероятно, до пиздеца важным причинам звонит, а значит, Сукуна должен ответить, как бы чертовски спать не хотелось.
Вслушиваясь в палитру голоса Фушигуро, все оттенки на составляющие разбирая, и отыскивая среди них знакомые, словно гребаная служебная псина, Сукуна пропускает больше половины информации.
Но скидывает это, конечно же, исключительно на то, что только что проснулся.
Только вот Фушигуро звучит измученно, настолько заебанно, что, может быть, его очень что-то утомило, но Сукуна различает в голосе в другое: какое-то обволакивающее беспокойство.
Может быть, даже за кого-то.
Сукуна проверяет.
Да.
Фушигуро звонит второй раз.
После четырех сообщений.
Тяжело в трубку выдохнув, Сукуна запрещает себе думать, что причина уставшего голоса Фушигуро в беспокойстве за него, запрещает себе на это даже надеяться — знает же, что после такого себя не соберёт.
Осознает, что и так забредает куда-то в глубины преисподней Фушигуро, а это обязательно его разрушит, если он не остановится.
Пора бы уже тормоза включать.
Но Фушигуро зачем-то же звонит. Если не переживал за него, то, должно быть, просто хотел узнать, где он пропадает. Он же мастерски сбежал ночью, а сейчас…
Сукуна смотрит на время.
Твою мать.
Ну да, теперь становится ясно, по какой причине Фушигуро ему трезвонит: на пары Сукуна так и не явился.
Не то чтобы Сукуна всерьез на них собирался, конечно…
Но со стороны Фушигуро все действия выглядят как побег, так что, вероятно, по этой причине он и звонит — узнать, почему сбегает Сукуна.
Когда Фушигуро в третий раз что-то пытается сказать, явно раздражаясь, потому что приходится, как попугай, из раз в раз повторять информацию, когда Сукуна в третий раз ни черта из его слов не разбирает, потому что мозг ото сна ещё не отошёл — выдавливает замученное, но честное:
— Я только проснулся, нихуя не соображаю, — и, вспомнив, что намеревался сделать всю ночь, выдыхает в трубку неуверенное: — Могу приехать… Нам стоит поговорить.
Фушигуро молчит.
Секунда.
Вторая.
Третья.
Тишина кажется вечностью, кажется гребаной тысячью лет какого-то дополнительного, в наказание выданного существования, и Сукуна начинает жалеть.
Он не мог заставить себя сожалеть ни об одной секунде, с Фушигуро бок о бок — кожу об кожу — проведённой, зато без особых усилий сожалеет сейчас.
Об ебаной тишине с Фушигуро.
Станет ли она хоть когда-нибудь спокойной?
Едва ли.
Как бы в перспективе хорошо, охуительно хорошо, с Фушигуро не было, в моменты, когда он молчит, когда занят чем-то, что на какое-то время становится гораздо важнее, чем все разговоры — как только это заканчивается, радиомолчание Фушигуро завязывает на шее петлю.
И Сукуна понимает, что однажды не сможет из неё вырваться.
Он и сейчас-то, спустя секунд двадцать тишины, себя еле в руках на фантомной табуретке держит.
Почему-то со всеми на тишину плевать.
С Фушигуро в тишине оставаться тревожно.
Почему-то Сукуна ощущает, будто тишиной Фушигуро ясно дает понять: «ты сморозил какую-то хуйню, на которую я реагировать не желаю».
И Сукуна уже хочет вжать кнопку стоп, хочет отмотать эти двадцать секунд назад, хочет списать все на сонные бредни — и уже разговор о том, с кем живет Фушигуро, кажется не таким важным, не таким значимым, Сукуна же может заставить себя в неведении жить.
Неведением успокаиваться.
Может же.
— Давай я приеду. Скинь адрес, — вдруг разрубает тишину своей привычной невозмутимостью Фушигуро, и голос его уже не кажется таким усталым, и в нем больше не прослеживаются нотки беспокойства — лишь сплошное спокойствие.
Теперь очередь молчать передаётся в руки Сукуне.
Во-первых, ожидать от Фушигуро вот такого финта никто, блядь, не мог.
Во-вторых, оглядываясь по сторонам, Сукуна наконец понимает, какой пиздец у него творится: на столе куча стопок тетрадей, на полке разбросанные листы, где-то там же валяющиеся струны от гитары, на стуле — одежда, в которой хотел ещё куда-нибудь выбраться…
Сукуна покорно скидывает адрес.
И идёт убирать хлам.
Почему так важно, чтобы было чисто, Сукуна не знает.
Приходит Нобара — плевать.
Приходит…
Да никто больше к Сукуне не заглядывает, так что в душе он не ебет, почему это вдруг так важно.
Не хочет он что-то ещё и в душе ебать — мозги и жопу ему и так выебали славно.
Спасибо, но секса в его жизни достаточно.
Когда Сукуна, приведя себя в около сносный внешний вид, выходит на улицу — замечает приближающегося к нему Фушигуро и замирает.
В теплом свете фонаря, отдающим на темных, мраком покрытых волосах Фушигуро ласковыми отголосками света, которые невольно заставляют прикоснуться к воспоминаниям о прошлой ночи, Сукуна не может найти в себе силы им сопротивляться.
Почему-то, когда дело доходит до Фушигуро, ему в принципе тяжело сопротивляться.
И в ласковых бликах, в переливающемся над Фушигуро нимбом свете Сукуна отыскивает тот самый свет, который смог уловить в перманентно холодных глазах ночью, в котором, кажется, нашёл нового Фушигуро, или…
Фушигуро настоящего.
Настоящего, с его мягкостью, осевшей по краям радужки, там, где голод, жажда и тьма ее не догнали, не успели настичь; настоящего, с его родинкой на шее — звезда на сахарном небе; настоящего в его бережливых касаниях, на которые, казалось бы, Фушигуро не способен; настоящего в тихих удовлетворённых выдохах, в громких редких стонах — потому что Фушигуро в принципе нечасто отпускает себя настолько, чтобы шумно стонать; настоящего в том свете, которым он под рёбрами Сукуне что-то освещал. Быть может, путь куда-то. Может…
Как только силуэт приближается, как только нимб над чернильной макушкой рассеивается, Сукуна вновь напарывается на холодные глаза и почему-то вдруг об их сколы режется.
А мысли все равно об одном:
Какой же Фушигуро.
Красивый.
Красивый в этом темнеющем небе, красивый в лучах искусственного солнца, красивый в лучах настоящего, своего собственного, где-то в макушке зарытого, красивый в своих резких сколах, в длинных острых ресницах, которые безжалостно протыкают Сукуне нутро, красивый в на мгновение поджимающихся губах, красивый в собранной походке, в сложённых в карманах руках.
Какой же, блядь, Фушигуро красивый.
До умопомрачения.
До помешательства.
Сердце почему-то отказывается качать кровь — что за бесполезная херня, — и Сукуна отмирает только в тот момент, когда Фушигуро оказывается на расстоянии шага.
Когда оказывается так близко, что Сукуна может пересчитать все серо-синие крапинки в его светлых глазах.
И он выдыхает заворожено:
— Поднимешься?
Сукуна поймёт, если Фушигуро откажется, если надеялся быстро переговорить у парадной, Сукуна даже потерпит ебучий октябрьский холод — все же, это исключительно его вина, что он выбежал в одной толстовке.
Да и Фушигуро слишком сильно любит все контролировать — это Сукуна выяснил за все два года их коротких бесед, — а разговаривать в месте, которое в априори проконтролировать не можешь, безрассудно.
Фушигуро и безрассудство находятся на двух параллельных прямых…
— Да, давай.
…или все же на кривых.
Переступив порог дома, Сукуна вешает куртку Фушигуро, параллельно задумываясь, насколько уместно сейчас позвать на кухню пить чай.
Ага, попивать чай и разбираться, с кем Фушигуро сожительствует — охуительный расклад, только вот Сукуна не может придумать ничего лучше.
Когда он все-таки тянется закрыть дверь, то замечает, как резко Фушигуро свой взгляд на замок бросает.
Как внимательно за ним наблюдает.
Блядь.
Какого черта?..
— Я могу не закрывать, если тебе некомфортно, — тихо выдыхает Сукуна, пока в груди что-то резко прокалывает легкие, отчего дышать выходит через раз.
— Все нормально, — чеканит Фушигуро, проходя в глубь коридора.
Шумно выдохнув, Сукуна все же оставляет дверь незакрытой.
И теперь, собирая по крупицам образ Фушигуро, Сукуна действительно задумывается: а доверяет ли он хоть кому-нибудь?
Хотя бы миру?
Хотя бы какой-нибудь его части?
Ответ приходит так же быстро, как возникает вопрос.
Фушигуро живет с кем-то, так что, вероятно, этому пока мифическому «кому-то» он и доверяет, раз позволяет какое-либо пространство с собой делить.
Что-то скручивается в подреберье узлом — Сукуна привычно это игнорирует.
Как же он искусен!
Браво!
До чего же жалко: Сукуна прекрасно осознает, что все проигнорированное в последствии вставит ему затычку в живот.
И все равно продолжает.
— О чем ты хотел поговорить? — наконец прерывает тишину Фушигуро, проскальзывая на кухню следом за Сукуной.
А Сукуна на мгновение останавливается, даже свет не включая, и вдруг все, что он хотел спросить, все, что так хотел выяснить, кажется такой херней.
Пока Фушигуро здесь, на его кухне.
Все кажется херней.
И Сукуна хочет развернуться на сто восемьдесят — и прямиком к губам Фушигуро. Хочет наконец их ощущение на своих на подкорку вбить, хотя едва ли оно там ещё не образовалось. Хочет Фушигуро в столешницу вжать, вырвав из него глухой выдох, хочет языком проскользнуть в его рот, хочет до глотки достать, все начисто вылизать, хочет там навсегда поселиться, впервые обрести настоящий дом, и вдруг так хочется.
Не Фушигуро в себе.
А себя в Фушигуро.
И Сукуна все ещё не знает, почему Фушигуро не может быть снизу.
Да и значит ли это «не могу» хоть что-нибудь?
Или Фушигуро решил охуительно скрыть «не хочу»?
Или вовсе не подбирал слова, а это Сукуна тут себе надежду на светлое будущее выстроил?
Вдруг так хочется поговорить и об этом, хочется спросить, имеется ли вообще такая перспектива или дозволенный максимум — представление собственного члена в Фушигуро во время дрочки.
Сукуна. Должен. Спросить.
Но почему-то ужасно страшно: страшно Фушигуро спугнуть, страшно услышать, что за этим «не могу» все же скрывается банальное «не хочу».
Страшно услышать, что за этим «не могу» вообще ничего не скрывается.
И все.
И никаких претензий Сукуна предъявить не может.
Не имеет права.
Горечь оседает на гортани — приходится сглотнуть.
Но ещё, кроме всего охуительного желания Фушигуро в столешницу вжать, в столешницу втрахать, хочется чего-то другого, хочется куда оглушительнее, куда основательнее.
Хочется, может быть, просто с Фушигуро на кухне посидеть и.
Поговорить.
Этого же Сукуна и хотел. Ебануто хотел все месяцы до. Кажется, с самого их знакомства хотел лишь с Фушигуро часами разговаривать, хотел его мозгами из раза в раз, из часа в час восхищаться.
И теперь, когда эта возможность ему в руки истосковавшимся котом ластится, Сукуна спрашивает тихо:
— Что тебе нравится из еды?
Пройдя в кухню глубже, Сукуна останавливается — догоняет ровный, спокойный, стократно выверенный, но наполненное какой-то едкой иронией голос:
— Это ты и хотел обсудить? Мог бы сразу сказать, я бы не… — Фушигуро прерывает себя на полуслове, и Сукуна не видит, но чем-то внутри на Фушигуро настроенным ощущает, как тот поджимает губы.
Становится холодно — снаружи, внутри.
В голове трелью отбивается сотня вопросов и предположений, разлетающихся об стенки черепной коробки.
Что Фушигуро бы не?
Не стал бы звонить?
Спрашивать адрес?
Не стал бы переживать?
Не рвался бы сюда?
Не поднимался бы?
Что.
Фушигуро.
Не.
Так сильно хочется спросить, так страшно хочется выяснить, и, может быть, от знания до самого основания кровавыми ошмётками разлететься. Но все же узнать. А правда, какой бы она ни была, все-таки всегда оказывается лучше пустых надежд и слепой веры. Но Сукуна, по каким потаённым уголкам бы не искал, в какую бы темноту не заглядывал, не может отыскать в себе силы на это.
Сил всегда недостаточно, стоит Фушигуро в шаговой доступности появиться.
Невесело хмыкнув, Сукуна все же заставляет себя развернуться, даже если вновь напорется на холод в стальных глазах, заставляет себя бросить так же морозно, иронично, чтобы перекрыть осевший на гортани фантомный пепел, образовавшийся после мысли о том, что Фушигуро границы обозначил.
— С кем ты живешь? — а затем добавляет едко, остро, чувствуя, как словами самому себе глотку распарывает: — Это я хотел обсудить.
Фушигуро дал понять: он ни на какие совместные ужины под разговоры не настроен, а значит…
Значит, они просто трахаются.
Нет, Сукуна всем в сексе с Фушигуро остался исключительно удовлетворённым, просто он был бы на самом деле доволен…
Если бы этот секс не отнял у него возможность с Фушигуро разговаривать.
Плевать Сукуне на поцелуи, которые сносят ему голову, плевать на их единственный секс, который все равно заставляет чувствовать себя живым впервые за долгое время, плевать на весь жар и голод, на то, как оголтело Фушигуро хочется.
Плевать.
Потому что Сукуна хочет с Фушигуро говорить.
Потому что говорить с Фушигуро — приоритет.
А Фушигуро с вопросом, напротив, расслабляется так, будто стянул с плеч целого слона. И по ощущениям в его ледяных глазах что-то смягчается, будто заливается едва уловимой теплотой, заставляя глыбы льда смещаться тоннами талой воды, и Сукуна вглядывается сильнее, основательнее взглядом зарывается, пытаясь оттаявшими ледниками согреться.
— Ты поэтому сбежал? — уточняет Фушигуро, дергая уголками губ в каком-то подобии мягкой полуулыбки, отчего у Сукуны на мгновение грудь пронизывает шипами — больно, но боль приятная. И Фушигуро отводит взгляд, видимо, эту боль в Сукуне считав. Отводит взгляд, потому что не хочет эту боль видеть, не хочет замечать, не хочет ее причины знать. Отводит взгляд, непринужденно отвечая на заданный ему вопрос: — Со старшей сестрой.
А.
Стоп.
Блядь.
Рваный, неловкий смешок вырывается из гортани — Сукуна слышит будто со стороны, хотя четко идентифицирует его принадлежность как исключительно собственную. И он уже хочет Фушигуро ответить, хочет извиниться за беспричинную еблю мозгов, основанную только на собственных головных сороконожках, тараканах и прочих ублюдков, в сознании без разрешения поселившихся…
Как вдруг его поток мыслей прерывает четкое, с непоколебимой уверенностью сказанное:
— Я бы не стал с тобой спать, если бы встречался с кем-то.
Сукуна все равно улавливает, как в голосе скользит раздражение. Едва заметное, тонкой коркой обрамляющее все остальное: непробиваемую уверенность, глубокую осознанность, четкость.
Будто раздражение граничит с какой-то четвертичной обидой, если невозмутимого Фушигуро вообще возможно обидеть так, чтобы тот это даже на крохотную часть показал. Но Сукуна отчего-то замечает и возвращает взгляд вновь на бледное острое лицо, об скалы его привычно разрушаясь.
Сколько бы эти скалы его не ломали, на сколько бы кусочков не разбивали, Сукуна уже сейчас осознает: он будет бросаться об них снова и снова.
Потому что не бросаться, на Фушигуро не смотреть…
Это пытка в разы, в разы разрушительнее той — раздрабливающей кости на ошмётки.
И не мгновение Сукуна позволяет себе задуматься, позволяет себе предположить, почему в спокойном голосе Фушигуро скользнуло раздражение.
Будто Фушигуро возмущён или куда больше расстроен тем, что Сукуна вообще мог такое предположить, мог себе изменяющего Фушигуро представить.
Ох.
— Нужно было спросить тебя сразу, — выдыхает Сукуна, пожимая плечами и выдавливая из себя короткую вымученную улыбку, но вдруг одна резкая мысль опрометью пронизывает сознание, и Сукуна недоверчиво интересуется: — Почему ты позвонил?
Глаза Фушигуро, светлые, холодным, почти больничным светом освещающие темноту кухни, неистово вспыхивают ещё ярче, а затем, спустя всего долю секунды горения, затухают совсем, покрываясь коркой мрака, закрывающей пламя на сотни замков. И Сукуна на каких-то иррациональных началах хочет броситься туда, к единственному источнику света в квартире, и ему вдруг бредовой мыслью кажется, что в глазах Фушигуро кроется что-то очень-очень ценное, очень-очень чистое, что-то, что осветит всю темноту не только кухни — его самого.
Сложив руки на груди, Сукуна запрещает себе в этот омут бездумно бросаться.
Давно пора.
— Переживал, что сделал что-то не так, и… — начинает Фушигуро ровным, уверенным голосом, затихая. И спустя некоторое время продолжает, но на полтона мягче, тише, даже несколько виновато, будто сообщает местоположение чего-то сокровенного, но отчаянно им утерянного: — Что все-таки сделал тебе больно.
Почему-то Сукуна совсем не уверен, что Фушигуро говорит о физической боли.
Сдерживая маску безразличия, но все-таки позволяя себе в сизые глаза заглянуть, Сукуна привычно натыкается на холод и мрак, и это идёт вразрез с тем, каким голосом говорит Фушигуро — нет, он все ещё предельно спокойный, стократно выверенный, — но нотки мягкости, которые Сукуна уже слышал, которые прошлой ночью ухо жаром почти ошпаривали, обгрызают эту напускную невозмутимость.
Отчетливое беспокойство.
Фушигуро действительно переживал.
За него.
За Сукуну.
Тепло разливается по грудной клетке, Сукуна разрешает себе немного согреться прежде, чем вернуться к морозу в глазах Фушигуро.
Он запрещает в этих глазах намёк на свет искать — но теперь вдруг кажется, что весь Фушигуро светится, что весь Фушигуро слишком светлый, слишком чистый, как бы себя мастерски за тьмой не прятал, как бы иногда не казалось, что он темнотой управлять может.
Но действительно может.
И натягивает он ее на себя второй кожей.
Только теперь Сукуна понимает, что это напускное, что Фушигуро делает так, чтобы уязвимость скрыть, чтобы никто вокруг боль в этой мягкости не различил, чтобы горечь на дне радужки не заметил.
Что же тебя заставило от всего мира так прятаться, Фушигуро?
И вдруг Сукуна с раздражением и едким разочарованием обнаруживает, что не должен был.
Не должен был с Фушигуро связываться — Сукуна же мудак, Сукуна своей тьмой других пожирает, обгладывая косточки и сладостно причмокивая, Сукуна других на свою территорию, в преисподнюю, утаскивает.
Он не хочет тащить туда Фушигуро.
Только не Фушигуро, который и так мира, кажется, до пиздеца опасается.
И он не должен был…
— Все в порядке, мне понравилось, — улыбчиво выдыхает Сукуна, не понимая, кого в первой части уверяет больше — Фушигуро или все же самого себя.
Короткая, но мягкая улыбка ответно оседает на губах Фушигуро — Сукуне хочется ее сцеловать, слизать, себе присвоить.
Сжав челюсть сильнее, смазав проступившую на лицо улыбку, Сукуна понимает, насколько пугается этих мыслей, до пиздеца пугается — они же разрушительные, они же однажды его с потрохами сожрут, — но уверяет — или пиздит себе, — что это только желание.
Что это исключительно последствия голода, который в пасти образовывается, стоит Фушигуро на горизонте появиться.
Когда Фушигуро спрашивает:
— Я пойду?
Сукуна ощущает, как что-то стягивает верёвками грудь, мучительно врезаясь в кожу.
— Да, конечно, — он отпускает фразу так легко, как только может.
Игнорируя то, как страшно хочет Фушигуро поцеловать, как страшно хочет в его волосы пальцами зарыться, как ужасно жаждет всего себя там зарыть — чтобы никогда не нашли.
Да и кто искать-то будет?
Горечь сублимируется в мудаческую ухмылку, и Сукуна шагает в темноту коридора вслед за Фушигуро, краем сознания задумываясь, что все-таки нужно включить свет — шнуровать высокие ботинки, в которых Фушигуро пришёл, в полной темноте несколько неудобно. Когда Сукуна успел запомнить, в чем Фушигуро к нему пришёл — он в душе не ебет.
Ну бля, мозг, хватит. Серьезно, заебал издеваться!
Когда Фушигуро, хмуря брови, оглядывает незапертую дверь и дергает ручку, чтобы наконец уйти, то слегка поднимает уголки губ, произнося:
— Мне нравится все острое. Плевать, какая именно еда.
Приходится сжать челюсть, чтобы теплота не забралась Сукуне сквозь глотку в грудь. А та, сука такая, все равно путь себе прогрызает, и Сукуна хрипит в ответ:
— Буду иметь в виду.
Дверь захлопывается.
Сукуна защелкивает замок тут же, чтобы не вырваться на лестничную клетку вслед за Фушигуро.