Темно

Слэш
Заморожен
NC-17
Темно
автор
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все. Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Содержание Вперед

…но об ее сколы порезаться

— Ты сейчас встречаешься с кем-то? — слова Цумики прилетают ножевым в спину, пулевым в брюшную полость — Мегуми давится, а из глотки вырывается около предсмертный хрип. Как? Как Цумики всегда узнает про него абсолютно, блядь, все? Как бы не скрывал, сколько бы стен не возводил — у Цумики для каждой двери лом и отмычка, а глаза в каждом атоме стальных стен, которыми Мегуми обволакивается, как новенькими доспехами. Темные глаза Цумики, кажется, на ебаном затылке Мегуми — иначе он абсолютно не понимает. Не понимает, какими изощренными путями Цумики в ебаную глушь его души пробирается, все потаенные уголки осматривает и вычленяет из кучи всякой херни то, что нутро ржавым гвоздем подденет. Как, блядь, у неё каждый раз это получается? Как получается отыскивать то, о чем Мегуми даже не говорит, о чем даже думать себе запрещает? Как удаётся спрашивать это так легко, будто в этом совершенно ничего разрушительного? И Мегуми так ебануто не хочет, чтобы Цумики знала — хотя бы сейчас. Потому что не готов об этом говорить, потому что и сам пытается до конца разобраться, какого хера поводком к Сукуне тянет, какого хера вылезти он из него не только членом, но и чем-то глубоко в подреберье зарытом не в состоянии. Не хочет, потому что слишком рано, слишком не к месту. И просто. Слишком. Да, они разные с Цумики люди, и ее несгибаемые моральные принципы, касающиеся секса без обязательств, диаметрально противоположны его. И они просто люди, просто ра-зны-е, ничего большего. Ничего, казалось бы, разрушительного. И Цумики никогда не высказывалась резко в сторону других, да, по неосторожности однажды ляпнула, что «спать с кем попало — исключительно растрачивать себя». Да, Мегуми тогда стиснул челюсть и промолчал. Что ему делать, если попросту не может по-другому? Не может… Да ни черта он не может. И к двадцати-то годам пора бы уже от сестры сепарироваться, пора перестать ждать от неё осуждения и этого осуждения почему-то страшиться. Этим осуждением себя как цепями сковывать, не позволяя и полшага в отличную от наставлений сестры сторону. Пора бы. Только вот Мегуми все ещё не может. Поэтому — нахуй. Нахуй Цумики знать, что он сейчас с кем-то просто трахается. Тем более нахуй — что на постоянной основе. Только вот в голове, стукаясь о стенки и отбивая каблуками чечётку, не унимается вопрос: почему Цумики так думает? Что послужило причиной? То, что он съебывает ночью и приходит под утро? Так и раньше этим промышлял без цели с кем-то переспать. Или причина в том, что по дому он щеголяет в худаках, чтобы скрыть любой намек на существование какого-то там Сукуны? Так и раньше из худи не вылезал. Нет, дело в другом. Только вот в душе Мегуми не ебет — в чем, в другом. Поэтому безразлично, холодно интересуется, стараясь запихивать в себя еду не механически, а искусственно наслаждаясь вкусом, чтобы не давать мозгу Цумики лишних надежд: — Почему ты так решила? А Цумики вдруг меняется в лице, и в том, как трогательно она насупливает брови, поджимая губы, проскальзывает намек на мягкую раздражённость, будто как это Мегуми вообще мог сомневаться в ее дедуктивных методах! Тихий смешок неконтролируемо вырывается из легких — Мегуми даже не сопротивляется. С Цумики всегда по-особенному тепло, по-особенному спокойно. Вот и сейчас, какие бы вопросы она не задавала, какими бы нутро на сотню ошмётков режущими ответы ни были — все равно в воздухе витает что-то согревающее. Все глыбы льда, закованные в Мегуми, всегда тянулись к теплу. А следом Цумики вновь растягивается в своей воодушевлённой улыбке победителя — рано радуется — и, опираясь на стол руками, восторженно провозглашает: — Ты резко стал расслабленнее! Сердце пропускает удар. Второй. Третий. Стопорится так, что Мегуми приходится незаметно ударить себя кулаком в грудь. Воздух бьется об стенки лёгких, не давая сделать вдох. Блядь. Трижды блядь. Почему-то Мегуми думал, что причина в чем-то более вещественном, более материальном: типа забытой чужой футболки или засосов. В это хотя бы можно было бы поверить, даже при всей его осмотрительности и осторожности. С этим можно было бы жить дальше: просто знать как факт, как данность. Но… Он действительно… Стал расслабленнее? Слова эхом стукаются о череп, словно гребаный мячик для гребаного бильярда об поле, — не давая нормально мыслить и своим галдежом мешая хотя бы около сносный ответ дать. Цумики не может врать — она действительно это заметила. Вероятно, он и правда стал расслабленнее — когда дело доходит до него самого, Мегуми склонено слишком многое упускать. И значит, действительно стал, даже если сам этого не заметил. Только вот в какой момент это произошло? Может, он напряжение с плеч сбросил ещё до того, как начал с Сукуной спать, а Цумики просто случайно попала? Нет. Тогда бы она задала вопрос намного, намного, блядь, раньше. А значит… Какого черта? Мегуми не хочет эту мысль раскручивать, знает же, что она ебнет ментально так, что после собрать себя будет почти нереально, и все, что ему придётся — остаться с крошевом на эфемерных ладонях. И слава Богу, Дьяволу, всем духам, этому гребаному рису, который он перестал в себя запихивать, стоило услышать «стал расслабленнее», слава всему живому и неживому, что жизнь, какой бы сукой не была, все же иногда бывает благосклонна — не дает Мегуми эту мысль додумать. — Не думала, что кому-то действительно удастся тебя приручить, — шутливо бросает Цумики, наклоняясь через стол к Мегуми ближе и неоднозначно искря своими темными глазками. Мегуми еле удерживается, чтобы не закатить свои так, что можно было бы разобрать все оттенки темноты внутри черепа. И. «Приручить» — серьезно? Куда уж там до приручения! Но единственное, что Мегуми удаётся: смазано дернуть уголками губ. Как вдруг. Темные глаза загораются сильнее. Улыбка на лице напротив приобретает оттенки радости и теплой издёвки. Нет. Блядь! Цумики, нет! Перестань смотреть так, будто все знаешь. Перестань улыбаться так ослепляюще, будто сейчас обрушишься поздравительными объятиями с оголтелыми криками: «Ты наконец-то смог кому-то довериться!». И не дергай бровями, будто узнала гребаную тайну всего человечества и открыла себе неограниченный запас шуток про горе влюблённость! Потому что нет. Нет там влюблённости, тем более «горе», и нет, не доверился — не до конца. Потому что не смог. Пока что. Поэтому. Цумики, стой, нахуй! — Я ни с кем не встречаюсь, — выпаливает Мегуми, чтобы остановить этот немой ужас, так быстро, что голос его звучит настолько слабо, отрывисто и пустынно, что он и сам бы себе не поверил. Судя по тому, как Цумики каким-то явно нахальным жестом приподнимает одну бровь — она не верит тоже. Да уж. Тяжелый выдох — Мегуми обессилено зарывается лицом в ладони. Этот разговор явно не из тех, что он жаждал прочувствовать. И несмотря на то, что Цумики каким-то третьим глазом след Сукуны заметила — все же не учла одного. Монолитного. За сотню километров с издевкой искрящего. Самого, блядь, главного. Мегуми с Сукуной неебически от отношений далеки. И какой бы колотой болью эта мысль ребра не обдавала, Мегуми даже не морщится. Чтобы не показывать этого Цумики — привычка, въевшаяся в кости. И почему-то вдруг так страшно в глаза Цумики заглянуть, так страшно напороться на простыни горечи и тихого сожаления. Мегуми знает: его счастье всегда было для Цумики в приоритете. Знает: она больше кого-либо на всем гребаном свете хочет, чтобы он нашел человека, которому сможет доверять. И. Мегуми тоже этого хочет. Поэтому сигарету и сохранил. Поэтому положил ее на полку рядом с Толстым, куда точно заглядывает. Цепляться за неё глазами и напоминать себе — Сукуна не хочет ему зла. Сукуна не хочет его рушить. Не хочет ножи в спину, как ебаные дротики, бросать — авось в хребет попадёт. И Мегуми же в шутку фразу про сигареты бросил — ну, чтобы не уходить совсем по-еблански молча. Да, зелёный чапман в действительности нравится ему больше — но Мегуми совершенно до пизды, какой курит Сукуна. Мегуми притащился на балкон не ради сигарет. Вернее, не совсем ради них. И он из раза в раз за оставленную сигарету взглядом цепляется, пытаясь довериться. Учась доверять. Даже если страшно, даже если ужасом обгладывает кости так, как не удавалось жизни сломать пополам. А попыток там не сотни и не тысячи — бесконечности. Мегуми учится доверять, учится тихо и не спеша. Учится в надежде, что Сукуна сможет подождать ещё немного, что Сукуне действительно не важно — сверху он или снизу. Учится с верой, что однажды сможет от сигареты избавиться, потому что необходимость напоминать себе доверять отпадёт. Когда осторожное, неожиданное прикосновение обжигает до обугленной кожи, Мегуми вздрагивает и поднимает взгляд. А над ним — бескрайним, до внутренних органов согревающим небом возвышается Цумики, бережно, несмело улыбающаяся с ее чуть приподнятыми бровями. Она всегда делает так, когда пытается успокоить. Ох. Блядь. Заглядывая в глаза Цумики, отдающие молочным шоколадом, которого так хотелось в детстве — которого никогда в их доме не было, — Мегуми тяжело сглатывает, потому что там, на дне темной радужки. Горечь. И Мегуми оказывается к этому не готов. Абсолютно, тотально, блядь, не готов. Сколько бы лет не прошло — к горечи в глазах Цумики невозможно приспособиться, невозможно даже на метр к этому приблизиться. Всегда монолитная. Мертвая. До самых костей пробирающая. И Мегуми не понимает, почему Цумики его успокаивает, почему вдруг решила, что от развалин его отделяет таймер в шестьдесят секунд. Может, Цумики вновь видит больше, чем способен он сам. Или, быть может, Цумики в этом отчаянном жесте узнала больше, чем когда-либо знал о себе он. Может, узнала что-то настолько разрушительное, на сотни осколков рушащее, что теперь молчаливо успокаивает, готовя к той судьбе, что таится за поворотом. Мегуми выпаливает раньше, чем осознает: — Там… сложно. Лишь бы стереть эту горечь в глазах, лишь бы не дать этой дряни вновь в радужке поселиться. Где угодно — только не в глазах Цумики. Не в глазах Цумики, которая растила его в одиночестве, пока сама нуждалась в ком-то, кто будет растить ее. Так и получалось, что воспитывали они друг друга, что были вынуждены друг за друга хвататься, как за спасательный круг, ветку, вытягивающую из трясины, маяк посреди бескрайнего моря. Как за крупицу счастья, по какой-то гребаной случайности им выпавшего. И только теперь до Мегуми доходит им сказанное. Доходит, как это выглядело, как прозвучало. «Там… сложно» Как надежда на большее. Как надежда хотя бы на объедки, что подбрасывать будут. Как внутренний слом, старательно заглушенный. Спрятанный так же искусно, как и всегда. Тысяча замков и столько же дверей. И Цумики это считывает, знает же его как облупленного. И взгляд ее, всего мгновение назад разрушенный и побеждённый, обрамляется теплой, тоскливой надеждой — Мегуми сковано дергает уголками губ в разные стороны, издавая тихий, неловкий смешок. Какого черта. Какого черта он вводит Цумики в заблуждение. Какого черта выставляет себя великим страдальцем, хотя по факту все, что делает — всего лишь трахается с одногруппником. Охуительно трахается, — едко напоминает сознание. Приходится сглотнуть ещё раз, чтобы образ Сукуны с сетчатки вышвырнуть. Спасибо, Сукуна, но в другой, блядь, раз. Только вот Цумики, отчаянно пытаясь вселить в Мегуми веру во что-то лучшее, шутливо и бодро бросает: — Как станет просто — познакомь. Мегуми кивает. И невольно хватается за поданную Цумики ниточку. Если бы он Цумики с Сукуной и впрямь познакомил, как бы это прошло? Стал бы Сукуна привычно корчить мудака, которым не является, или неожиданно бы притих? И от одной мысли о тихом, неловко перебирающем ткань футболки между пальцев Сукуне вдруг становится едва уловимо теплее. И от мысли от том, как бы он сам осторожно, до миллиардных долей бережно коснулся этих пальцев, чтобы напряжение снять, как бы Сукуна после встрепенулся и принялся бы что-нибудь рассказывать… О чем бы они говорили? Придерживался бы Сукуна своих ебланских шуток, которые всегда лавиной обрушиваются на Мегуми, стоит им разговориться на балконах и кухнях чужих квартир? И если бы придерживался — скорее всего да, — про что они были бы? Цумики не сильна в русской литературе настолько, чтобы Сукуна едко бросал про Карамзина: «На него липнут барышни, он отряхивается, отряхивается — а они опять на нем висят». И… Каким был бы его голос? Таким же хриплым? Прослеживались бы там оттенки мягкости, которые догоняют Мегуми только во время их секса? Было бы в этом голосе что-то, о чем Мегуми совершенно не догадывается? Нашли бы они общий язык? Цумики со всеми находит, но Сукуна… сложный. Пиздецки сложный. Так что вряд ли есть возможность получить ответ на этот вопрос, и… — Что же тебя привлекло? — почему-то не унимается Цумики, а Мегуми почему-то не хватает сил закончить этот разговор. То ли потому, что по каким-то отбитым причинам этого не хочет, то ли потому, что это впервые за долгое-долгое время, когда Цумики улыбается так ярко и солнечно. — Это допрос? — с мягкой, саркастичной насмешкой интересуется Мегуми, расплываясь в улыбке. Такой тёплой, светлой улыбке, какой она бывает только рядом с Цумики. Когда в лице напротив, после того, как их общая волна смеха унимается, взгляд приобретает очертания того, что всегда означает только одно: сейчас прилетит по еблету — Мегуми хмурится. И всерьез задумывается. Что его привлекло? Первое, что всплывает в сознании — тяжелое дыхание, сбитые выдохи и обжигающие, большие ладони. Последнее Мегуми заметил только, когда Сукуна накрыл рукой оба члена, и пришлось присмотреться, пришлось впечататься взглядом так, что даже в следующий раз, когда Сукуну трахал, не смог глаз отвести. И оказался абсолютно перед этими большими ладонями беспомощным, стократно ими совершенно без боя побеждённым, и почему-то все касания вдруг стали ощущаться клеймящими, до чего-то внутри согревающими, на крохотную долю нуждающимися. И не реагировать на них стало все сложнее, все сложнее стало скрывать откровенные, громкие стоны. Мегуми понятия не имеет, что теперь с этим делать. Потому что сегодня, притащившись на пары, отловил себя за тем… Что даже вне квартиры Сукуны весь его взгляд — на большие кисти рук. И это куда пиздецовее, куда разрушительнее, чем сужение всей гребаной жизни до крохотной однокомнатной квартирки и ощущения Сукуны под ним. Пытаясь прийти к хоть какому-нибудь сносному умозаключению, Мегуми пытается вспомнить еще. В сознание резко врезаются татуировки на бёдрах. Татуировки по всему крепкому, сильному телу. Телу, что вытачивали из мрамора Боги как себе подобное. Как в той же степени божественное. Блядь. Ну блядь же. Но все это всплывает только потому, что вчера ночью перед глазами мельтешило, не давая ни на мгновение оторваться; всплывает потому, что сегодня на парах не смог взгляд отцепить, сколько бы не пытался. Безвольная псина. И все это же появилось только после. Появилось как последствие того, что привлекло изначально. А изначально… — Он умный, — ровным, спокойным голосом произносит Мегуми, утыкаясь взглядом в стену, чтобы лишний раз в глаза Цумики не заглядывать и разгорающегося подъеба там не находить. И добавляет чуть тише, будто, если он скажет это хоть на полтона громче, мгновенно до самого основания разрушится: — И шутки у него наглухо ебланские, но мне нравится. Мегуми затихает. И… Стоп. Это все? Это все, что Мегуми может назвать? Ум и шутки, серьезно? Топ две банальщины, которые говорят, лишь бы что-нибудь спиздануть. Вдруг. Мегуми с холодным, нечитаемым ужасом осознает. Что ничего о Сукуне не знает.
Вперед