
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все.
Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
…за которой ещё сотня таких же
30 января 2023, 04:30
Самые страшные опасения Сукуны подтверждаются.
Чередой.
Гребаным циклом, следующим только вечному «ложь», абсолютно игнорируя ситуации, когда выражение обращается в истину.
Как только Фушигуро переступает порог его дома — оглядывает замок.
Это, в общем-то, давно должно было стать привычкой, только вот Сукуна почему-то разрешил себе думать, что они с Фушигуро стали чуть ближе.
А теперь…
Теперь Фушигуро разбивает его ожидания.
Одно за другим.
И это исключительно проблемы Сукуны.
Сукуна это осознает.
Потому что Фушигуро и не должен под его сказочные придумывания подходить, не должен в них, как остаточная деталька пазла, вкладываться, образовывая дохуя красочную картинку.
Фушигуро образовывает собственный пазл, не стыкующийся с детальками в ладонях Сукуны.
Фушигуро смотрит на замок. Пристально. Изучающе.
Привычно.
Это и должно было привычкой стать — недоверие Фушигуро новостью давно уже не становится.
— Я могу не закрывать, — тяжело выдыхает Сукуна, ощущая как с сотню иголок втыкаются в горло. Как бы часто это не повторял — с каждым разом только больнее. С каждым разом почему-то в груди все равно что-то тлеет надеждой, что Фушигуро на дверь не взглянет, что наконец начнёт хоть на крупицу доверять.
Реальность никогда не была к Сукуне снисходительна.
Тем более не была благосклонна.
А Фушигуро реагирует тем, что поджимает губы в тонкую прямую линию и смотрит как-то совсем холодно, сдавленно, пустынно — все иголки впиваются в гортань сильнее.
Дышать вдруг абсолютно нечем — и это тоже не становится новостью. Это же Фушигуро.
А с Фушигуро всегда дышать не выходит.
Всегда приходится менять привычное дыхание на давно ставшее единственной истиной.
На дыхание Фушигуро.
Дышать Фушигуро — как единственно верный способ дыхания.
Как единственно верный способ существования.
И теперь, когда Фушигуро все же губы разжимает — бросает коротко, с четко прослеживающимися шуточными нотками в голосе:
— Все в порядке. Я понял, как закрывается замок.
Это должно звучать шуткой, должно ею ощущаться, только вот вместо смеха в легких скапливается неприятное, душащее чувство.
А потом.
А потом все начинает планомерно рушится, по дощечкам обваливаться, погребая Сукуну под обломками.
Потому что Фушигуро, разувшись и бросив куртку на пуфик, уже обжигает губы Сукуны горячим дыханием.
Уже накрывает их своими.
Уже — вцепляется так, будто Сукуна — единственное, что поддерживает его, что не позволяет накрениться и упасть. Вцепляется так, будто Сукуна — концентрат спокойствия, которым Фушигуро желает себя до краев наполнить.
Вцепляется так…
…будто то, что между ними, — что-то значит.
Последняя мысль пугает, отражается по стенкам изнанки холодным ужасом, но Сукуна осознает: пугает не сама мысль — ее наличие.
Потому что допущение о том, что все происходящее все же что-то значит, — оно в голове отлично, блядь, укладывается.
Но образование этого допущения…
И Сукуна никогда не был против поцелуев с Фушигуро — голодных, до помешательства желанных, бойких и смелых. Поцелуев, что немного спарринг, немного настоящее сражение до первой пролитой крови.
Но сейчас Фушигуро целует его, и в привычную бойкость и силу примешивается что-то еще. Что-то, что Сукуна по какой-то причине разобрать абсолютно не в силах — возможно, дело в том, что все сопровождается тупой ноющей болью в груди.
Отголоски надежды, так сладко в груди осевшие, теперь лишь приторно ее обжигают.
Потому что нет никакой гитары.
Нет разговоров, о которых Сукуна совсем немного, на крохотную долю сознания, но все же мечтал.
Нет ничего, что означало бы духовную близость, что могло бы хотя бы на неё намекать. Ведь Сукуне не нужно прямо, ему хватит и намёка, ему хватит крупицы; достаточно и объедков, что Фушигуро ему как самой преданной бездомной шавке бросит.
Этого было бы достаточно.
Сукуна не просит большего.
Может заставить себя не просить, может жадность свою на самое дно забросить: чтобы не доставать, чтобы даже о ее существовании не догадываться.
Но Фушигуро не говорит, не просит сыграть на гитаре — Фушигуро целует.
И Сукуна понимает, что не может его в этом винить. И обижаться не имеет никакого гребаного права: когда звал Фушигуро к себе, сделал это ровно так же, как и всегда.
А всегда у них одно.
И это — секс.
Охуительный секс, если признаться.
Охуительный секс, от которого голову — в труху, все нутро — в щепки, всю кожу — до обугленных нервов. Охеренный секс, во время которого сливаешься во что-то монолитное и всеобъемлющее, во что-то настолько близкое, что ребра теплотой щемит, что хочется хрипеть на ухо не переставая: «Мегуми-Мегуми-Мегуми».
Молитвой.
Истиной.
И Сукуна ведь никогда не звал Фушигуро по имени: фамилия настолько в подкорку въелась, что даже об этом не думал — звать по имени. Почему-то все вокруг кличут Фушигуро исключительно по фамилии — если это очередная демонстрация той пропасти и стен, что всех вокруг от Фушигуро разделяют, Сукуна не очень-то удивится.
Так что Сукуна все ещё ни разу Фушигуро по имени не звал.
Не называл даже в моменты, когда голову от подступающего оргазма срывало так, что только это хрипеть хотелось.
Мегуми
Мегуми
Ни разу за два года так и не осело на языке.
От осознания не должно быть так едко, так ебануто горько в гортани. И поцелуй с Фушигуро не должен смазываться ядом, осевшем на сплетенных языках.
Не должен.
Только вот почему-то Сукуна все ещё ощущает привкус цианида на губах, на зубах — на подкорке.
Близость с Фушигуро никогда не являлась проблемой.
Близость с Фушигуро — этого и сейчас до одури где-то в глубине хочется.
Но когда Фушигуро заползает руками под футболку, обжигая прохладными пальцами кожу, кажется, до гребаных волдырей — Сукуна осознает, что должен это прекратить.
Даже если это страшно и больно.
Даже если в последствии ни к чему не приведёт — он все ещё должен.
Но.
Сукуна вгрызается в губы сильнее.
Но.
Сукуна оседает ладонями на чувствительных рёбрах Фушигуро, мощнее вжимаясь в них пальцами.
Потому что догадываться, что Фушигуро на самом деле нахер не нужны ни разговоры, ни игра на гитаре — это одно.
Но знать наверняка — совершенно, блядь, другое.
А Сукуна всегда выбирал жить в неведении.
В сознании всплывает образ Фушигуро — солнечный, до того тёплый, что опаляет изнанку, что оседает на коже скоплениями веснушек и красноватыми пятнами обгоревшей кожи. Образ Фушигуро, который улыбался ему. Улыбался широко и лучезарно. Улыбался так, как никогда в памяти Сукуны. Возможно, в памяти всех, кто его когда-либо окружал. Образ Фушигуро, звучавшего с таким воодушевлением и пониманием, с такой игривостью в голосе…
Образ Фушигуро, теперь тлеющий миражем.
И Фушигуро не мог искусственно выглядеть так, не мог искусственно звучать так. Не мог, потому что Фушигуро не из тех, кто лжёт. Тем более — не из тех, кто притворяется взбудораженным и крайне впечатленным. Для всегда невозмутимого и перманентно уставшего Фушигуро это — слишком.
Поэтому Сукуна поверил. Поверил так сильно, что теперь рассыпается на сотни и тысячи кровавых ошмётков, стоит Фушигуро начать стягивать с него футболку.
Сукуна все ещё не может Фушигуро винить.
Потому что позвал его точно так же, как обычно. Не уточняя и даже не меняя формулировку.
Просто.
Как.
Обычно.
Так что теперь и получает — как обычно.
И Фушигуро не всевышний, Фушигуро мысли читать не умеет, Фушигуро тоже может трусить, раз эта близость с гитарой — самое хрупкое, что у них есть.
Если эта близость с гитарой является тем, что, кажется, они оба боятся одним неосторожным движением разбить.
Так что Сукуна подхватывает движение и принимается стаскивать с Фушигуро худи, какой бы горечью внутренности не жгло. Каким бы пеплом легкие не присыпало — до невозможности дышать. До невозможности мыслить.
И пусть.
Пусть Сукуна не думает, пусть даже не задумывается — не нужно.
Не.
Блядь.
Нужно.
Но в движениях Фушигуро что-то все равно не так, словно они слишком рассеянные, слишком неуверенные — и это для всегда стократно и безапелляционно уверенного Фушигуро!
Движения осторожные и хаотичные. Не привычно хаотично разбросанные желанием — нет.
Фушигуро движется так, будто в любой момент остановится.
Будто на грани того, чтобы остановиться.
Будто и его все происходящее нисколько не удовлетворяет.
Это по каким-то неизведанным причинам успокаивает, на крупицу притупляет всю горечь, обгладывающую нутро и оставляющую от Сукуны одни только кости.
Судорожно выдохнув Фушигуро в губы, Сукуна ползёт поцелуями ему на челюсть, спускается ниже, бережно прикусывая кожу на шее, — Фушигуро сверху сорвано вздыхает, сильнее вжимаясь пальцами в плечи.
И все равно в этом выдохе что-то не то.
И звучит Фушигуро иначе — совсем растеряно. И пальцами вцепляется в кожу слишком слабо, слишком не выверено.
Будто мыслями он далеко, далеко не здесь.
Только вот Сукуна не может винить его и в этом — сам тоже абсолютно, блядь, не здесь.
Это никому из них не приносит должного удовольствия.
Это нужно прекратить.
Сукуна продолжает.
А Фушигуро.
Продолжает тоже.
И с каждым мгновением Сукуне все больнее, все мощнее ребра канатами перетягивает, и каждый выдох вырывается болезненным хрипом.
С каждым мгновением Фушигуро звучит все рассеяннее, все остраненнее, слишком отвлеченно. И ухо он выцеловывает машинально, без ебанутого жара, без излюбленной бойкости, без…
Кажется, всего.
Без жажды, без желания, без чего-то тёплого, что между ними все равно было.
Происходящее рушит обоих.
Рушит.
Рушит.
Рушит.
И когда на улице звучит сигнализация какой-то машины, когда Фушигуро из-за открытого окна это слышит — тут же отшатывается.
Тут же цепенеет.
Тут же начинает оглядываться по сторонам, и Сукуна понимает, насколько это пиздецово, если Фушигуро реагирует так на каждый звук.
Если для Фушигуро сложно привыкнуть даже к такому.
К гребаной случайно сработавшей сигнализации.
И Сукуна хочет успокоить, хочет прижать Фушигуро к себе, хочет бесконечно физически подтверждать: «Я рядом, рядом, рядом. Все в порядке. Не сейчас, но будет.».
Хочет прошептать ему бережно: «Мегуми, все в порядке».
И Сукуна совершенно не знает, что с Фушигуро в прошлом случилось.
Что сделало его таким.
Не знает, по каким причинам Фушигуро никому не доверяет, по каким — доверять вовсе не может.
Вся боль, разрастающаяся в груди, теперь сдавливает горло веревкой, оставляя синющий прерывистый след — Сукуна тянется Фушигуро обнять.
А Фушигуро от касания уворачивается.
Сукуне вдруг кажется, что вся боль до этого — муляж.
Так, ее жалкое подобие.
Потому что сейчас, когда Фушигуро уворачивается, когда сторонится так, будто он сделал что-то непоправимое…
Сукуне становится так больно, что разрывает внутренности, что хочется обрушится на колени и бесконечно спрашивать Фушигуро лишь об одном:
Почему?
Едва ли Фушигуро ему на это ответит.
Становится невыносимо морозно — Сукуна жалеет, что Фушигуро все же успел стянуть с него футболку.
— Ты вообще хоть сколько-нибудь мне доверяешь? — вдруг для самого себя неожиданно произносит Сукуна таким ломким, сухим голосом, что приходится сразу после сглотнуть, лишь бы не звучать так жалко.
Лишь бы не давать поводов Фушигуро помнить его таким.
И Фушигуро с фразой мрачнеет, и глаза его затапливаются чем-то наглухо беспросветным. Таким, что Сукуна отчётливо видит ответ на свой вопрос.
Нужно отвернуться. Нужно, пока Сукуна и впрямь не обрушился Фушигуро в ноги.
Нужно…
Сукуна не отворачивается.
Потому что догоняет тихое, на сотую доли кажущееся испуганным:
— Да, но мне сложно, — и выглядит при этом Фушигуро готовым обороняться, и в неестественно схумренных бровях проскакивает готовность атаковать, если будет необходимость.
Но Сукуна не может вечно вестись на это «сложно», не может и дальше вертеться безродной шавкой у ног Фушигуро — даже если для этого заявления уже слишком поздно.
— А когда станет просто? — шипит Сукуна, заглядывая в глаза Фушигуро — наглухо гнилыми досками забитые.
Стальных стен в Фушигуро не стало меньше.
Сколько бы Сукуна не ломал, как бы сильно в себя и свои силы не верил — добраться до Фушигуро, блядь, невозможно.
За каждой сломанной стеной вырастает ещё две новые — персональный круг ада, в который Сукуна какого-то хера залез.
Даже если очень определенного хера.
И все равно — попробуй до Фушигуро добраться, ага.
Что там дальше после утки?
Заяц?
А когда ебаная игла? Или как там кощеева смерть хранится — как там рядышком душа Фушигуро заточена?
Подтверждением гипотезы служат изменения в остром лице Фушигуро, которое, кажется, с каждым мгновением все мощнее затачивается, становясь настолько острым, что кожу Сукуне даже с расстояния вспарывает.
С расстояния, на которое отпрянул от касания Фушигуро.
Только вот Фушигуро вдруг на секунду, на гребаное мгновение сникает, и гнилые доски в глазах этой же остротой разрубаются, открывая что-то совсем болезненное, уязвимое.
Фушигуро и до этого выглядел растерянным, но теперь.
Всегда уверенный, спокойный голос звучит до того надломано, что резонирует в груди Сукуны резкой болью:
— Я пытаюсь, Сукуна.
Ох.
Ну да.
Сколько ещё Сукуна будет в это верить?
Сколько ещё будет на это вестись?
Что, блядь, делает Фушигуро, если теперь даже от касаний его отшатывается? По-моему, бежит в противоположном от попыток направлении.
Что, блядь, делает, если к просмотру двери добавилось «я запомнил, как закрывается замок»?
Как, блядь, Фушигуро старается?
Сукуна ничего не отвечает — судя по тому, как Фушигуро отводит взгляд, ответ и не нужен.
Даже если Сукуна мысли не озвучивает, Фушигуро все равно все понимает.
Понимает, что на языке у Сукуны заевшей кассетой верится.
Поэтому сипит:
— Не знаю…
И сжимает челюсть.
Что-то внутри Сукуны с треском разбивается.
Кажется, вдребезги.
Всегда борющийся, несгибаемый в своих словах и действиях Фушигуро не пытается объяснить, в чем, блядь, заключаются его старания, и это почему-то больно.
Казалось бы, куда ещё больнее — только вот с каждой фразой оказывается, что есть куда.
За, казалось бы, беспросветным дном всегда следует еще одно поглубже!
И Сукуна цедит сквозь зубы раздраженно, когда стылая злость, пришедшая на место боли и пытающаяся ее градус снизить, опаливает ему гортань:
— А по-моему ты просто хорошо устроился.
Слова бьют до того сильно, что Фушигуро под их гнётом обваливается.
Потому что…
…он же действительно пытается.
Пытается, из раза в раз к Сукуне притаскиваясь, из раза в раз в чужих квартирах оставаясь и по углам его как заточенная на один запах псина разыскивая.
Пытается, цепляясь взглядом за оставленную сигарету и уверяя себя: Сукуне не хочет ему зла, Сукуне можно, блядь, доверять.
Пытается, когда заводит диалог о чем-то отвлеченном, когда рассказывает про цепочку — самую дорогую вещь, что у него есть, — пытается, когда искренне просит сыграть на гитаре.
Только Сукуна продолжает это игнорировать, и от этого грудь страшно, до оголтелого ужаса сжимается.
Он хорошо устроился?
Ха.
Фушигуро никому не пожелал бы так хорошо устроиться.
И почему-то, сколько не пытается, все равно не может найти в себе слова, не может отыскать в себе силу что-то Сукуне ответить.
Продолжая всматриваться в неровности пола, Фушигуро остаётся стоять возведённой ледяной статуей.
Но, кажется, хоть какой-нибудь, даже самый едкий, даже самый несобранный ответ Сукуне и не нужен.
До Фушигуро доносится пропитанное концентратом остаточной холодной злости:
— С тобой больно, Фушигуро.
Внезапная острая вспышка боли протыкает ребра в области сердечной мышцы — становится так невыносимо, что Фушигуро не может вздохнуть.
Каким-то гребаным чудом продолжая на ногах стоять, все же находит в себе остатки сил, чтобы заглянуть в глаза Сукуны.
Удостовериться: Сукуна действительно это произнес.
Поднимая взгляд, в зрачки напротив впечатываясь, Фушигуро обнаруживает не злобу, не раздражение, как ожидал — собравшуюся по краям копоть.
И.
Обрамляющую радужку боль.
И несмотря на то, что сказанное Сукуной до самых костей ржавыми гвоздями пронизывает, несмотря на то, что больно становится так, что терпеть почти невозможно, даже при всей охерительной выдержке; несмотря на то, что зубы самостоятельно стискиваются в попытках слом спрятать, Фушигуро видит: Сукуне действительно с ним больно.
И ему говорили это сотню раз.
Фушигуро сотню раз воспринимал это как часть себя, как данность: да, людям с ним действительно сложно.
Тогда почему, как только это сказал Сукуна, стало так больно?
Почему все сказанное от груди не отражается, а насквозь пронизывает штыками?
Почему, если это Сукуна, все всегда ощущается ярче, мощнее, больнее?
Единственное, что Фушигуро в состоянии прохрипеть — тихое, сдавленное, надломанное:
— Да, ты прав.
А следом наклониться за валяющимся на полу худи и, наспех его на себя натаскивая, вылететь в коридор.
Тишина.
Давящая, нависающая преисподней вакуумная тишина, сопровождающая уходящего Фушигуро, начинает пульсировать в голосе эхом.
Обрывками фраз, прокручивающимися на повторе, как заевший диск.
Раз за разом.
«Я пытаюсь»
Пытаюсь.
Пытаюсь.
Фушигуро всегда уходит.
Но.
Фушигуро всегда приходит первым.
Приходит первым и на кухни старых квартир, и на балконы, и в тот переулок, который теперь почему-то их общим местом стал.
Фушигуро первым целует, первым зовёт к себе.
Фушигуро первым начинает каждый их диалог.
Когда дверь, разрубая тишину, захлопывается, Сукуна наконец понимает.
Единственным, кто никогда не пытался, был только он.
Осознавая, что только что надавил на самое больное, швырнув едкие фразы и разрушив этим все, что Фушигуро пытался в одиночку выстроить, Сукуна понимает, что это, вероятно, последняя их встреча в его квартире.
Стоит попытаться.
Хоть единственный раз против тысячи разов Фушигуро.
А ночью Сукуна просыпается от звонка Фушигуро, который спустя неразрывную тишину вдруг звучит так разбито, что сердце сжимается нестерпимой, оглушительной болью.
— Можешь сейчас встретиться?