
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все.
Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Услышать просьбу остаться
03 февраля 2023, 07:54
Просыпается Сукуна от звонка. Жизнь никогда не требовала от него спящего режима на телефоне, потому что…
Ну.
Звонить особенно некому.
Нобара чаще всего не беспокоит ночью, только если случается что-то серьёзное и ей срочно необходима поддержка или решение ситуации — Сукуне всегда куда больше удавался второй вариант. Поэтому, быстро отыскав решение, казалось бы, неистово изъебистой задачки, Сукуна мог дальше спокойно отправиться спать.
Иногда случалось и другое.
Иногда Сукуне приходилось вскакивать с кровати, быстро накидывать на себя первые попавшиеся шмотки и приезжать. Даже если Нобара упрямилась. Даже если говорила, что справится сама — ебал Сукуна это звучащее в трубку «спасибо, но я сама», когда голос при этом насквозь дрожащий.
Когда казалось — еще секунда и Нобара свалится на колени и начнёт рыдать — если уже не.
Так что Сукуна всегда оставляет телефон в обычном режиме: на всякий случай.
Мысленно прикинув, что может случиться с Нобарой, Сукуна одним резким движением тянется к телефону, всматривается в экран…
Фушигуро.
Ему.
Звонит.
Фушигуро.
И звонит в гребаных три утра, когда, казалось бы, никакого повода нет, потому что, ну, повод для встреч у них всегда один.
— Я не настроен трахаться в три утра, Фушигуро, — саркастично бросает Сукуна, пока что-то колющее лижет изнанку. Пока что-то колющее этим словам сопротивляется.
По-мудачески это: тыкать Фушигуро в косвенную причину их ссоры.
На самом деле как раз таки основную, только вот сам Фушигуро об этом даже не догадывается. В его реальности они посрались из-за недоверия, а Сукуна не удосужился объяснить, что причина несколько в другом, хотя и не исключает недоверие полностью. Напротив — является охуительной дополняющей.
Да и как тут объяснишь, когда звучать это будет как «мне больно от того, что нас связывает только секс».
Как это Фушигуро объяснить? Как до Фушигуро донести, если все остальное, все, чего Сукуна так неумолимо хочет, так страшно желает настолько, что и сам о крайности просторов этого желания не подозревает, будет звучать слишком?
Как объяснить, если Сукуна пиздецки этого боится?
Если страшно просить от Фушигуро большего, даже если до одури хочется. Даже если горечь вспарывает легкие каждый раз, когда вновь исключительно постель-постель-постель.
Когда повисает тишина — давящая, сгущающаяся, прерывающаяся только стуками дождя о стекло, — такая привычная для них двоих неуютная тишина. Когда что-то режущее в ребра иголками тычется — Сукуна наконец осознает, какую херню сказал.
Осознает, что вновь по Фушигуро ударил.
Надо же — Сукуна всегда спрашивал, чтобы Фушигуро коснуться, а ментально бьет его так, что это перекрывает всю осторожность.
Надо же.
Вина оседает на стенки внутренностей, обжигая их до волдырей, и Сукуна тяжело выдыхает:
— Извини, — и ещё мгновение спустя повторяет тише, осторожнее: — Извини, Фушигуро.
За что именно извиняется? Сукуна не совсем уверен, что знает.
Кажется, за все сразу.
Извиняется за все своё мудачество, за то, с какой силой ментально бил и продолжает ударять. Извиняется за то, что истинную причину ссоры замалчивает, что вынужден ее в себе держать, потому что до одури и сжимающегося сердца боится. Извиняется за то, что все попытки Фушигуро что-то между ними наладить — чем бы мифическим это «что-то» ни было — обесценил, за то, что почему-то решил, будто он — единственный, кто и впрямь пытается, хотя в корне было все как раз таки наоборот.
Тишина на той стороне не проходит, лишь заливается сиплым, разочарованным напряжением, что отображается в тяжёлом вздохе Фушигуро.
А потом.
Когда Сукуна уже хочет истерично швырнуть, какой интересный диалог у него с тишиной…
Фушигуро произносит:
— Можешь… сейчас встретиться? — и голос его звучит надколото и пустынно, отдавая странной толикой отрешенности, какой-то подреберной сдавленностью.
Голос Фушигуро звучит так, как не звучал на памяти Сукуны никогда. Даже на крупицу, на гребной оттенок близко к этому не звучал.
Голос Фушигуро теперь — рваный, обличённый в нарочитую собранность — и от этого сплошь растерянный. И сбивается Фушигуро после первого же слова, будто сказанное даётся ему с огромным, непосильным трудом.
Что-то в груди резонирует острой болью — Сукуна сцепляет зубы, сдерживая себя, чтобы в трубку жалобно не прохрипеть.
Фушигуро явно звонит ему не с предложением переспать.
А если все же с ним, то исключительно в целях забить ту внутреннюю пустоту гнилыми досками, чего Сукуна ему все равно не позволит.
Так что отвечает ровным, уверенным голосом — кто-то же из них двоих должен быть спокойным:
— Да. Где ты сейчас?
Фушигуро молчит ещё несколько секунд — тревога сильнее впаивается в гортань, — а после сорвано, немного зависая, называет адрес.
Место не оказывается далеким от квартиры Сукуны, так что, ставя телефон на динамик, он начинает натягивать на себя первое, что попадается под взгляд и руки, и произносит стократно выверено, отлавливая в своём тоне приказные ноты:
— Оставайся там. Дай мне минут десять, и я приеду.
Услышав тихое «хорошо, спасибо», Сукуна бросает трубку. Тревога бьет в ребра пулевыми — поморщившись, Сукуна заказывает такси и быстро умывает лицо, чтобы мало-мальски прийти в себя.
Фушигуро никогда не звучал так…
Растерянно?
Надколото?
Пустынно?
Сукуна, казалось бы, на практике ощутил все оттенки голоса разбитого Фушигуро.
Казалось бы.
Только вот теперь Сукуне кажется, что ничего о разбитости Фушигуро он ранее не ведал, что все остальное так — иллюзия и галлюцинация.
Крупица от того, каким Фушигуро звучит сейчас.
Приезжает Сукуна ровно через девять минут — десятую тратит на то, чтобы Фушигуро отыскать.
А когда наконец отыскивает…
Что ж.
Сукуна предпочёл бы никогда не видеть такого Фушигуро.
Впаиваясь взглядом, изучая силуэт издалека, Сукуна стискивает челюсть почти до хруста: в глаза бросается пара тревожных сигналов, игнорировать которые не удаётся, сколько бы Сукуна не пытался.
Фушигуро опирается на стену, вглядываясь в пустоту нависающего чернильного неба, дышит с явными затяжными остановками, словно дышать вовсе не получается. Будто за одним вдохом следует два выдоха — или вовсе ни черта не следует. Мокрые, мраком покрытые волосы прилипают к бледному лицу, освещенному искусственным солнцем, играющим на коже резкими, сгущающими темноту бликами. Руки Фушигуро сложены на груди, пальцы ползут к рёбрам в попытках себя обнять.
Возможно, в попытках согреться.
Потому что по календарной хуйне октябрь подходит к концу, а по погодной хуйне дождь бьется острыми стрелами в макушку и заливает глаза.
А Фушигуро, черт бы его побрал.
В одном худи.
И все признаки совершенно точно указывают на то, что Фушигуро сбежал, что выбежал абсолютно бездумно — и это, блядь, всегда на сто шагов вперёд продумывающий, имеющий с сотню планов на различные исходы Фушигуро.
Тревога бьет в грудь ледяными сколами мощнее — Сукуне приходится сжать руки в кулаки, чтобы те не дрожали.
Хоть один из них должен быть спокоен.
И это явно не должен быть Фушигуро.
— Фушигуро? — осторожно, шепчуще спрашивает Сукуна, подходя совсем близко, осматривая лицо и шею на видимые признаки драки или другого вида насилия, и ничего не отыскивает. Тревога стихает, но не унимается до конца.
Никогда до конца, кажется, не пройдёт.
А Фушигуро с фразой вздрагивает, явно только теперь замечая чужое присутствие, и поворачивает голову на звук.
Сукуна рушится.
По дощечкам обваливается.
Потому что основания бровей Фушигуро ползут вверх, потому что губы его распахиваются и начинают дышать чаще, тяжелее, потому что глаза — всегда спокойные, холодные — вдруг покрываются тонким слоем копоти, словно Фушигуро только теперь позволяет себе разбиться. Позволяет себе слом кому-то показать.
И не кому-то.
А ему.
Сукуне.
И выглядит Фушигуро слишком похожим на бродячую, облезлую псину, просящую в мороз и проливной дождь еды, прибиваясь к людям.
Насквозь мокрое худи. Такие же широкие джинсы. Спадающие, прилипшие к лицу волосы.
Сглотнув булыжник, вставший поперёк глотки, Сукуна осторожно выдыхает:
— Пошли ко мне: здесь холодно.
И черт знает, о каком холоде Сукуна вещает — об октябрьском или о том, что внутри страхом внутренности околачивает.
Прямого ответа не следует. Сукуна вглядывается в острое, теперь кажущееся ворохом лезвий лицо пристальнее, замечая, как Фушигуро с предложением стискивает челюсть, как взгляд на мгновение в явной неуверенности отводит.
А следом глухо произносит:
— Я заплачу за такси.
Сукуне хочется истерично, грохочуще рассмеяться — серьезно, Фушигуро? В таком состоянии первое, что ты произносишь — гребаное «я заплачу»?
Не нужны Сукуне деньги, нахер не нужны, когда Фушигуро выглядит так, когда это в принципе Фушигуро.
— Все в порядке, не нужно, — бросает Сукуна, открывая приложение и заказывая машину.
Фушигуро поджимает губы и отворачивается, обваливаясь на стену позади себя, словно это единственное, что заставляет его на ногах держаться.
Краем взгляда движения отслеживая, Сукуна отлавливает, что двигается Фушигуро слишком плавно, слишком опьянело, расфокусированно — страх в груди обволакивает все нутро, заставляя мурашки опалить кожу рук.
Обрушивается тишина.
Сукуна не может спросить, что случилось. Не может, потому что в самом деле не имеет на это никакого права, потому что такое может спрашивать Юта, Цумики или другой близкий человек.
Но.
На самом деле.
Сукуна не спрашивает только потому, что не знает, хочет ли этого Фушигуро, хочет ли Фушигуро того, чтобы спрашивали, или желает просто человеческой близости. И черт его знает, почему Фушигуро позвонил именно ему. Почему не примчался к Юте или Цумики. Это было бы куда логичнее.
Куда правильнее.
Приходится прогнать отравляющее, такие ненужные сейчас мысли.
Без разницы, почему Фушигуро выбрал сейчас Сукуну.
Потому что.
Фушигуро Сукуну выбрал.
Что-то тёплое, на толику согревающее отапливает внутренности — подтаявшие льдины скользят по изнанке ниже.
Сукуна всегда был человеком я-решу-проблему — всегда был неумолимо плох в поддержке.
Все, что он может сейчас произнести, пока они дожидаются машины, это тихое, короткое:
— Можно? — цепляется пальцами за рукав мокрого худи, скользит ниже, проводя пальцем по тыльной стороне ладони.
Фушигуро молчит.
Приходится вспомнить, что в эту ночь Фушигуро на все реагирует с ощутимой задержкой.
— Да, — вдруг слышится совсем тихое, еле уловимое, слишком похожее на шорох.
А следом Фушигуро переворачивает руку ладонью вверх, позволяя Сукуне накрыть ее собственной. Переплетая пальцы, ощущая холод ладони Фушигуро, резонирующий в собственной груди новыми наростами ледников, Сукуна прикрывает глаза.
И сжимает руку сильнее.
Надежнее.
Они и ранее держались за руки, переплетая пальцы, цепляясь за них как за гребаный край обрыва.
Ранее — во время секса.
А Сукуне, оказывается, этого мало.
И сплетаться с холодными, худыми, но сильными пальцами Фушигуро сейчас — сродни раю, в который Сукуна по абсолютной случайности попал. И держать ладонь Фушигуро, разбитого, на сотни крупиц раскрошенного, почему-то ощущается самым важным.
Самым ценным.
Самым нужным.
Когда приезжает машина, Сукуна все ещё не отпускает руку Фушигуро. Когда они привычно поднимаются в квартиру — Сукуна все ещё не отпускает руку.
Когда они переступают порог.
Сукуна.
Все ещё.
Не.
Отпускает.
Руку.
А Фушигуро не оказывает сколько-нибудь против — возможно, потому что в принципе не в состоянии чему-либо сопротивляться, и эта мысль тяжело, склизко оседает на рёбрах.
Стаскивая с себя кроссовки за задник ногами и подождав, когда то же самое проделает Фушигуро, Сукуна направляется в ванную, ведя за собой Фушигуро.
Свободной рукой ставит воду набираться и твёрдо, безапелляционно произносит:
— Нужно согреться. Включи душ, если так удобнее. Я принесу тебе одежду.
И только договорив замечает, насколько мягко сейчас звучал. Это не становится новостью: мягкость для Фушигуро. Вполне вероятно, что она всю жизнь где-то в подреберье обитала, а теперь наконец нашла своего хозяина и тащится в его ладони скулящей псиной.
Мягкость для Фушигуро не кажется неправильной, странной или болезненной, напротив — самой истинной и праведной.
И в самом деле эта мягкость проявлялась и раньше: в осторожных касаниях, в страшно голодных поцелуях, при которых все равно не смазывалась, не отступала — только с большей силой накатывала. Эта мягкость топила внутренности так, что дышать становилось невозможно, что приходилось судорожно хватать ртом воздух, три вдоха — ни одного выдоха.
Но сейчас Сукуна отпускает руку Фушигуро — и делает это привычно бережно. Выходит из ванны, даже если это то, чего он хочет меньше всего.
Оставлять Фушигуро одного.
Одного со своими сжирающими, обгладывающими до костей мыслями, одного с капающей из крана водой, отдающей чем-то метрономным. Одного с этими светлыми давящими стенами и искусственным белым освещением.
Но Сукуне как минимум нужно принести одежду, полотенце и повесить сушиться насквозь мокрые вещи. Как минимум нужно сделать глубокий вдох и выдох, чтобы не обрушиться до самого основания, видя такого Фушигуро.
Фушигуро, взгляд которого расфокусированный, абсолютно нечитаемый, забитый сотнями и тысячами досок, за которыми никак не удаётся распознать хоть что-нибудь: хоть крупицу того, что ввело в такое оцепенение. Фушигуро, все движения которого излишне податливые, излишне послушные — и это при всей его в атомы заточенной бойкости. Фушигуро, сжимающего руку со странной надломаностью, совершенно не свойственной ему безучастностью.
Фушигуро, губы которого остаются приоткрытыми, потому что, видимо, дышать носом не выходит, потому что необходим дополнительный воздух, чтобы себя в чувства привести — получается у Фушигуро пиздецки плохо.
Прикрытая дверь остаётся исключительно прикрытой — ещё одна красная лампочка, сигнализирующая о неисправности в работе мозга Фушигуро. Было бы все хоть немного нормально — Фушигуро бы дверь хотя бы захлопнул, если бы вовсе не щелкнул замком.
Страх сильнее сжимает гортань.
Сукуна сглатывает.
Ещё раз.
И заходит в комнату. Судорожно роется в вещах, отыскивая объемное худи, которое точно будет тёплым — кроме сломанного Фушигуро ему не хватало ещё и Фушигуро болеющего. Кое-как находит спортивные штаны, которые не будут с бёдер Фушигуро сваливаться, потому что, нет, в силе этих бедер Сукуна не сомневается, но вот в объеме…
Отыскав нужное, Сукуна стаскивает с верхней полки полотенце и хлопает дверью шкафа сильнее, чем ожидал — резкий звук разносится в голове эхом.
Режет уши.
Едва ли это сравнится с тем, как изощренно Сукуне сейчас режет сердце.
Режет тревогой, сопровождающей сломленный, внутренне изрубцованный вид Фушигуро и тот факт, что Сукуна не знает причин…
Вероятно, не узнает вовсе…
Сглотнув подступающее разочарование, Сукуна возвращается к ванной и стучится.
Тишина.
Стучит ещё раз. Сильнее. Громче.
Вновь тишина — вакуумная, выхолощенная.
— Фушигуро? — пытается в спокойствие Сукуна — выходят паршиво. Выходит так, что голос в середине предательски начинает подрагивать, выдавая все то беспокойство, что пригвождает внутренности к стенкам скелета.
И вновь.
Ти-ши-на.
Тяжело вздохнув, чтобы не сдохнуть прямо здесь от нарастающего страха, Сукуна хрипит:
— Фушигуро, я вхожу, — и осторожно приоткрывает дверь.
Блядь.
Что-то колющее опускается на грудь, царапая кожу, когда Сукуна видит, как Фушигуро только теперь, только, блядь, теперь голову поворачивает.
И.
Блядь.
Пугается.
Очередное доказательство — Фушигуро его не слышал.
— Я стучал и звал, но ты не отвечал, — оправдывается Сукуна, окидывая взглядом тело Фушигуро на наличие ран.
Сукуна попросту пытается зацепиться хоть за что-то, чтобы понять причину.
Но тело Фушигуро — кристально белое, до невозможного своей чистотой слепящее. Капли градом бьются об копотью покрытые волосы, укутываясь в остатки мрака, разливаясь по молочной коже дальше, заливая ее изгибы, очерчивая линии шеи, плеч, спины и спадают, теряясь в набранной воде. Когда Фушигуро поворачивает голову сильнее — прилипшие к лицу пряди волос мешают Сукуне рассмотреть выражение лица, мешают понять, что именно в глазах Фушигуро читается, что в них с его приходим изменилось.
Это тело Сукуна видел десятки раз, разглядывал в общей сложности часами, почти сутками, наслаждался каждым сантиметром, каждой светящейся родинкой, каждым шрамом, историю которого не знает, но так страшно жаждет однажды узнать; утопал в плавных изгибах, в точеных контурах мышц, в податливой мягкости.
А теперь.
Теперь Сукуна видит тело Фушигуро и сердце сжимается, пронизываясь тупой режущей болью.
Потому что Фушигуро — согнувшийся, осунувшийся, опирающийся на колени предплечьями, — выглядит таким крохотным.
И впервые на памяти Сукуны Фушигуро не сталь и вольфрам, не монолит силы.
А изрубцованная боль.
Это не укладывается в сознании, отчаянно не хочет укладываться, разрушая привычную картинку бытия, Сукуна ведь видел Фушигуро тысячи раз, видел в различных состояниях, видел и одетого, и раздетого, злого, улыбающегося, надколотого, звучащего горечью, игривостью, мягкостью, вызовом — всякого.
Но в Фушигуро всегда была сила — аксиома, постулат, столп, на котором держится мироздание.
Фушигуро выглядит таким крохотным, таким сломанным, что кажется, будто силы в этом теле никогда и не было.
Что теперь ее там нет. Ни крупицы. Ни единого атома.
Это страшно.
Ебануто страшно, когда тот, кто всегда выступал самым точным синонимом силы, разбивается вдребезги, разлетаясь по стенкам ванной крупицами выцветшего света.
Поэтому Сукуна отворачивается.
Складывая принесённые вещи на стиральную машинку бросает коротко:
— Переоденься в это, когда будешь выходить.
И уже собирается забирать мокрые вещи Фушигуро и разворачиваться на девяносто прямиком уебывать, как вдруг слышится тихое, сдавленное, чуть хриповатое:
— Останься.
Когда Сукуна резко поворачивается и пытается отыскать глаза Фушигуро, чтобы удостовериться, что сказанное ему не послушалось, не почудилось — а могло же, пиздецки, блядь, могло, учитывая, какой спектр эмоций Сукуна сейчас ощущает и как сильно на Фушигуро нутром помешан, — Фушигуро уже повернут боком, опираясь локтями на согнутые колени и опуская голову вниз.
Сукуна выдыхает.
И остаётся.
Тишина с Фушигуро, кажется, никогда не станет чем-то хоть на йоту спокойным. Сердце бьется в глотку с каждой секундой все сильнее, все мощнее, грозя вырвать Сукуне кадык.
Грузный, тяжелый выдох слышится со стороны Фушигуро, когда Сукуна все-таки опускается на пол, пригвождаясь спиной к стенке ванны.
Поворачивая голову на звук, Сукуна сталкивается с глазами Фушигуро — разбитыми, присыпанными пеплом, до болезненного мокрыми — последнему виной исключительно долбящая в склоненную макушку вода из душа, конечно же.
Фушигуро не из тех кто плачет. Не из тех, кто себе это позволяет. А Сукуна не может его винить, потому что, к сожалению, и сам точно такой же.
На краях сизой радужки удаётся отыскать какое-то остаточное разочарование, прилипшее только после того, как Сукуна на полу разместился. Еле уловимое разочарование, словно кто-то не оправдал ожиданий, и это заставляет задуматься.
Фушигуро хотел, чтобы он залез в ванну с ним?
Губы приоткрытого рта Фушигуро на мгновение сильнее тянутся в стороны, но тут же с силой захлопываются, запрещая себе что-то страшное произнести.
Сукуна хочет спросить, что хотел сказать Фушигуро, хочет узнать, правильно ли понял желания Фушигуро, правильно ли разобрал причину того осевшего на радужке разочарования.
Но Фушигуро уже отворачивается, не давая и шанса узнать.
Поджимает к себе колени ближе и утыкается в них лицом.
Сукуна смотрит.
Смотрит.
Смотрит.
Смотрит, как тяжело и редко дышит Фушигуро, как сильная крепкая спина кажется теперь такой крохотной, такой слабой.
Такой сломленной.
Резко сжав ладони в кулаки, Сукуна отворачивается, заталкивая желание Фушигуро обнять в себя поглубже. Желание притянуть к себе и клясться в том, что все будет хорошо, и колени себе в клятвах и молитвах сбить, лишь бы Фушигуро поверил, хотя бы на сотую, на тысячную долю, но уверовал.
Так страшно хочется залезть в горячую воду, туда, к Фушигуро, и притянуть к себе, прижать так близко, так тесно, что атомами спаяться, и так хочется закрыть его спину собственной. Подставить под удары себя. Себя. Себя. Вновь и вновь. Под все выстрелы, под все удары, им двоим уготовленные.
Лишь бы Фушигуро сберечь.
Лишь бы не видеть его таким.
И эта мысль не ложится в сознании ужасом, хотя, казалось бы, Сукуна так этого боялся. Боялся, что начнёт чувствовать что-то, что будет побуждать к мыслям о сохранении. Но он не чувствует даже тревогу — только за Фушигуро.
Пытаясь прогнать логическую цепочку и наконец разбить отравляющую тишину, чтобы проверить, насколько Фушигуро вообще функционирует, Сукуна с несвойственной ему мягкостью бросает:
— Ты любишь сладкое?
А Фушигуро с вопросом дергается и, не убирая головы с ног, произносит с явным непониманием в хриплом голосе:
— Нет.
Сукуна не видит, но чувствует, как Фушигуро хмурится. И в голосе вместе с откровенным сломом проскальзывает озадаченность, а значит, Фушигуро все ещё может эмоции выражать.
Это и по меркам обычного Фушигуро — слишком.
— Хорошо, у меня все равно нет ничего к чаю, — с хриплой усмешкой произносит Сукуна, вскидывая голову влево и вверх.
А затем…
А затем Фушигуро выдыхает — тихо, совсем неслышно, но с привычной уверенностью и неизвестным оттенком мягкости:
— Спасибо.
Против воли дёрнув уголками губ в разные стороны, Сукуна ещё на мгновение на лице Фушигуро задерживается, привычно о его сколы разбиваясь, только теперь — с куда большей силой.
И отворачивается.
Кажется, чем дальше Сукуна забредает — тем острее Фушигуро.
Тем страшнее раны, полученные от попытки остроту сточить.
Тем больше нутро Сукуны походит на перетертый фарш из внутренностей, тем чаще приходится откашливаться, пытаясь изнанку отчистить.
Сукуна не может сопротивляться.
Поэтому режется.
И режется.
И режется.
А Фушигуро каждый раз все раны, тщательно собирая с них капельки крови, вылизывает, вылечивает.
Зализывает куда больше ран, чем количество тех, которые нанёс самостоятельно.
Излечивает Сукуну и от перетертых в труху костей, изуродованных другими людьми и обстоятельствами, и от случайно открывшихся ран, и от давно не заживающих нарывов.
Фушигуро вылечивает.
И Сукуна так хочет вылечить собой Фушигуро сейчас.
Всплеск воды заставляет дернуться — Сукуна направляет голову в сторону звука.
— Какое полотенце я могу взять? — тихо спрашивает Фушигуро.
Кивнув в сторону того, что лежит на стиральной машинке, Сукуна принимается вставать, освобождая место.
И остаётся стоять к ванне спиной, чтобы Фушигуро не тревожить.
Почувствовав осторожное, слегка влажное касание на запястье, Сукуна понимает, что из ванной можно выходить, но почему-то не может заставить себя на Фушигуро обернуться.
Поэтому просто открывает дверь.
Просто проходит на кухню, ставит чайник и тянется за двумя кружками.
Когда Фушигуро обессилено обрушивается на стул, Сукуна на мгновение задумывается, что они все-таки пришли к тому, что просто сидят на одной кухне.
Только вот не так Сукуна этого хотел.
Страх продолжает протыкать легкие иголками, не отпускает до конца, как бы Сукуна не пытался его подавить, — только сильнее нарастает.
— Давай сделаю с сахаром, чтобы хоть немного сил было, — выдыхает Сукуна, встревая взглядом в столешницу.
Цепляется за неё руками: в попытках страх тишины сдержать.
— Как хочешь, — безучастно отвечает Фушигуро.
И если весь прошлый, такой знакомый холод Фушигуро был исключительно частью его натуры, защитной плёнкой и ещё кучей вещей и явлений, то этот холод вызван обречённостью.
И это куда больнее.
Куда страшнее.
И Сукуна не может заставить себя вдох сделать, не может заставить столешницу отпустить.
Сжав глаза до белых пятен, все же отмирает и делает Фушигуро сладкий чай, себе — точно такой же.
Хотя, кажется, ни один из них с сахаром не пьёт.
Сердце обрушивается куда-то вниз, когда Сукуна наконец поворачивается.
В его вещах Фушигуро выглядит по-настоящему потрясающе, если абстрагироваться от причин, по которым он в них, и от обстановки, их окружающей и заворачивающейся на шее петлей. Рукава худи совсем немного залезают на кисти рук — хотя это худи и Сукуне немного большое.
Сукуна ставит кружку на стол, садится на стул рядом.
И замирает.
Потому что Фушигуро, прежде чем чай начать пить, обхватывает кружку двумя ладонями, об исходящее тепло греясь, и это так трогательно, так восхитительно, что сердце неумолимо сжимается просящей болью.
Всегда холодный, всегда серьёзный Фушигуро греет ладошки о кружку.
Черт, если бы Сукуна знал — заварил ему сотню кружек чая.
Заваривал бы каждое утро, дважды день и ещё трижды вечером — только чтобы Фушигуро любоваться.
На мгновение это заставляет забыться, заставляет страх поутихнуть, ослабить фантомную петлю на глотке, и совсем немного на ладонях Фушигуро зависнуть.
Делая глоток, Фушигуро вновь возвращает руки в первичное положение, и Сукуна задумывается: делает ли так Фушигуро всегда? Или только сейчас, потому что все ещё холодно? Если да, то стоит пойти отрыть тёплые носки или тысячу обычных носков, если тёплых все-таки не окажется — Сукуна все-таки не из мерзлявых.
А потом мгновение заканчивается, и Сукуна не успевает ничего по поводу носков предпринять, потому что Фушигуро, чай выпив, начинает всматриваться в дно чашки — Сукуна понимает, что того вновь догоняют сжирающие мысли, и произносит тихо, словно боясь Фушигуро спугнуть:
— Пошли спать?
— Вряд ли я усну, — с горькой усмешкой бросает Фушигуро, не отрывая от дна чашки взгляда.
— Мы можем попытаться, — неумолимо спокойно говорит Сукуна, принимаясь со стула вставать.
Тяжелый, болезненный взгляд Фушигуро утыкается куда-то в глаза, но Сукуна все ещё стоит на своём.
Осторожно касаясь ладони Фушигуро, переплетает их пальцы и ведёт за собой в комнату.
— Где ты обычно спишь? У стенки? — искренне, с какой-то теплой, шелковистой мягкостью интересует Сукуна.
А Фушигуро с вопросом тяжело, резко выдыхает, будто это все ставит его в тупик, заставляя и дальше вслепую бегать по лабиринту наощупь.
— У стенки, — подтверждает догадку Фушигуро, сжимая руку сильнее, и голос его при этом звучит так надломано, так разбито, что, был бы это кто-то другой, Сукуна подумал бы, что тот сейчас заплачет.
Но это Фушигуро.
Фушигуро не из тех, кто позволяет себе плакать, и Сукуна все ещё не знает, что произошло, по каким причинам Фушигуро звучит так, почему выглядит так, почему стоял посреди улицы ночью в одном худи под проливным дождём. Почему позвонил именно ему и почему позволил о себе заботиться.
И это же забота, откровенная, чистая забота — Сукуна только теперь это осознает.
И почему-то не отыскивает в себе сопротивления.
Отходя на шаг и освобождая Фушигуро место на кровати, Сукуна замечает, что глаза у того красные, в темноте кажущиеся багровыми, и сердце от этого сжимается так болезненно, что из легких вырывается болезненный выдох, только вот сколько бы Сукуна не пытался отыскать, в какие бы закоулки не заглядывал — не может найти следов влаги.
Фушигуро действительно не дает себе плакать, но внутренне…
Но внутренности затоплены так, что существовать там можно только в колошах.
Лежащий на простынях Фушигуро выглядит ещё крохотнее, ещё сломаннее, и, может, дело исключительно в том, что Сукуна заметил обрамляющую сизые глаза красноту.
Сукуна не знает.
Вряд ли знать хочет.
Поэтому опускается на кровать следом, накрывая их с Фушигуро одним одеялом, и тихо спрашивает:
— Можно тебя обнять?
— Можно, — выдыхает Фушигуро, отворачиваясь к стене.
Сукуна придвигается ближе, заползая одной рукой Фушигуро под шею, второй — пробираясь на грудь и притягивая к себе теснее. Так, чтобы Фушигуро хотя бы физически чувствовал его присутствие, его сопричастность.
Сплетясь ногами, Сукуна утыкается Фушигуро в макушку, бережно ведёт вдоль неё носом, наполняя легкие запахом Фушигуро до отказа.
Дышать Фушигуро — данность.
Сокровище, по какой-то случайности Сукуне подаренное.
Осознание вспышкой укалывает стенки мозга:
Это первый раз, когда они обнимаются вот так.
Машинально, следуя какой-то оголтелой потребности Сукуна ползёт рукой ниже по груди Фушигуро, нащупывая болезненно бьющееся сердце.
И остаётся там.
Хотелось бы и самому там остаться.
И Фушигуро в его руках — каменная разбитая статуя, которую по неосторожности задели плечом, а теперь пытаются собрать все осколки воедино и бьются в жалких попытках склеить так, чтобы создать иллюзию того, что все в порядке, словно так было и до того, как разбили.
Осторожно, невесомо касаясь макушки губами, Сукуна шепчет в неё то, что так давно хотел сказать:
— Ты не один, Мегуми.
Имя ложится на язык незнакомо, совершенно не привычно, но так правильно и честно, что страх начинает затихать.
Держа Мегуми в своих руках, Сукуна осознает, что все страхи по каким-то неизведанным причинам стихают, растворяясь в разлитом, всеобъемлющем море спокойствия.
Но в следующую секунду.
Мегуми напрягается, обрастая ледяными колючими наростами, сжимается так, что Сукуне больно-больно-больно.
Едва ли это боль приблизится к тому, что чувствует сейчас Мегуми.
Может, дело в том, что Сукуна попал в цель?
Он ведь все ещё не знает, что с Мегуми случилось — возможно, никогда не узнает, — а от этого подбирать нужные слова становится слишком сложно, от этого слишком легко оступиться.
Поэтому Сукуна добавляет тише, ласково бодаясь щекой о мокрые волосы:
— Сейчас — нет.
Сорванный, глухой выдох вырывается из легких Мегуми, такой болезненный, что страх, вспарывающий Сукуне внутренности вновь возвращается.
Боже, он даже стараясь Мегуми помочь, все равно делает ему больно.
Доля мгновения.
И Мегуми накрывает рукой тыльную сторону ладони Сукуны, укутывая пальцы своими, пробираясь в пространство между ними. И поглаживает большим пальцем тёплую кожу, когда выдыхает коротко:
— Спасибо, Сукуна.
Сукуна зарывается носом в мокрые волосы глубже, оставляя в прядях ещё один невесомый поцелуй.
В знак того, что все в порядке — сейчас нет, но будет. В знак того, что рядом.
И разрешает себе уснуть только тогда, когда слышит чужое размеренное дыхание.
Это первый раз, когда они с Мегуми засыпают вместе.