
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Весь жизненный путь Люцериса Велариона сопровождали ропот и шёпот, за которыми скрывались постыдные слухи и тайны. Но происхождение ничто по сравнению с тайной, открывшейся Эймонду в попытке отмщения, — долгие шестнадцать лет Люцерису удавалось скрывать свое женское начало.
Примечания
Поясняю за фанфик:
1) FemЛюцерис. Рейнира скрыла пол ребенка и выдала девочку за мальчика. Повествование по началу будет идти в мужском роде так, как себя воспринимает Люцерис, затем постепенно перейдёт на женский род.
2) Существенное отклонение от канона. Некоторые события по хронологии меняю местами, прописываю по-своему или вовсе игнорю.
3) Люцерис родилась раньше Джейкериса. В основных событиях ей будет 16 лет, Эймонду, как и в каноне, 19.
4) Элементы фемслэша присутствуют только в одной главе.
5) Дом Дракона, как и вся вселенная Плио, для меня не самый родной фэндом. Если заметите где-то ляп в названиях, склонениях имен или иную ошибку, буду благодарна, если укажете.
Secret V
15 апреля 2023, 12:06
Мою жизнь всегда сопровождало тихое эхо стен, шепчущее злостные слухи. Я привык стискивать зубы, закрывать глаза, притворяться, что тот бастард, вставший у всех поперёк горла, не имеет ко мне никакого отношения. Но годы, так и не ставшие мне союзником, не смогли в полной мере обучить меня искусству самообмана.
И сейчас, видя косые взгляды гвардейцев, резко умолкающих служанок, а главное — слыша то самое эхо стен, я почувствовал себя вновь ребёнком, который впервые услышал оскорбления в свой адрес.
Принцы так часто проводят время вместе.
Я слышала, что принц Люцерис приходит к принцу Эймонду по ночам в покои и выходит только засветло.
Говорят, их и в борделе вместе видели.
Все ясно.
Все ясно? Повезло им. Им все ясно. В отличие от меня. Я ничего не понимал, кроме того, что окончательно загнал себя в ловушку, когда отказался ударить Эймонда в спину и наивно вызвал на честный бой. Но проиграл я не в момент, когда в плечо мне угодила стрела, нет, вовсе нет. А в минуту, когда с моих уст сорвалось неосторожное «я же тебя любила».
Весь смысл этой фразы, вся её сакральность и важность на чаше весов остальных тайн пришла ко мне на утро, когда действие макового молока остыло в моей крови, а боль окольцевала каждую клеточку тела. Окончательно разбитый, без сил, я ехал до замка в карете с королевой, которая почти искренне сокрушалась, почему я отказываюсь от осмотра мейстерами.
Со мной все в порядке. Правда. Так я уверял самого себя, пролежав в постели больше недели. Зализывая сам себе раны, создавая репутацию безумца, прогонявшего каждого, кто пытался так или иначе прикоснуться, помочь… Когда-нибудь обо мне будут слагать баллады — о безумном Люцерисе Веларионе, чей секрет в конце истории жизни откроется молчаливым сёстрам. Если только я не решусь сжечь себя до пепла в пламени Арракса.
Другой хранитель моего секрета притаился. Все дни, в которые я изнывал от боли, он не стаскивал меня приказами с постели. Я не мог понять — хороший это или плохой знак. Зол он, расстроен, обескуражен или, напротив, счастлив?
Тем временем слухи о моем состоянии дошли и до дедушки, король так переволновался, что едва не пожелал, чтобы его принесли в мои покои. Я ужасно перепугался, что такой поход может ухудшить его состояние, а потому доковылял до его покоев сам, уверив, что нахожусь в добром здравии. Дедушка был совсем плох и выглядел как образцовый труп, над которым ещё не успели поработать молчаливые сестры. Неведомый стоял у изголовья его постели и отсчитывал последние, очень слабые вздохи. Сам король говорил уже совсем невнятно, то и дело в его неразборчивой речи можно было расслышать «Рейнира», что неимоверно злило и расстраивало королеву. Ни её, ни их детей король никогда не звал.
Тогда, возвращаясь от дедушки, я впервые столкнулся с Эймондом. Увидев меня, он поначалу замер и как будто сделал шаг назад, но мне могло и показаться в тусклом свете факелов на каменных стенах. Одно было непреложно: встреча со мной наложила на дядю тень обескураженности, как на человека, столкнувшегося с призраком. Я и сам в сердцах желал развернуться и сбежать, но понимал, как глупо бы выглядел, а потому, чувствуя пульсацию сердца в пятках, уверенно продолжил хромать.
— Почему ты не в постели? — строгим, рассерженным тоном спросил Эймонд, когда мы поравнялись.
Я удивленно взглянула на него — в чем причина такого беспокойства. Эймонд блуждал по моему телу рассеянным взглядом, пока не остановился на лице, на определённой его части — там, где висевший на стене факел подсвечивал свежий розовый рубец, рассекающий левый висок и верхнее веко.
— Ходил проведать короля, — спокойно ответила я и сильнее перенесла вес на здоровую ногу — Эймонд заметил мое движение.
— Если ты уже считаешь допустимым слоняться по замку в таком состоянии, я быстро найду тебе лекарство от безделья.
Я молчала. Ощущая от нашего диалога — хотя скорее монолога — какую-то безумную глупость, как будто не было между нами тех семи лет пропасти из безмолвной обиды и самообмана, а я оказалась ребёнком, которого отчитывал взрослый.
— Нет — так возвращайся в постель и восстанавливайся.
И потеряв ко мне всякий интерес, исчез в тенях.
В последние дни, когда я чувствовал себя все лучше, мне нравилось проводить время в обществе Хелейны. Спокойная и умиротворенная, она не плела паутину интриг, не интересовалась сплетнями и слухами, казалась отвлеченной от мирской суеты и жила в своем потустороннем, не видимом другими мире. Я даже завидовал ей, смотря, как увлечённо она занимается вышивкой. Мне, в отличие от неё, представилось зашивать только собственную плоть.
— В тебе так много гнева, — неожиданно заговорила она своим меланхолично-спокойным голосом, вынимая иглу из льняной вышивальной ткани.
— О чем вы? — непонимающе переспросил я, машинально вытянувшись, напрягшись.
— Это как дрожь земли. Ты не видишь её, но чувствуешь. Они чувствуют и бегут. Пауки очень чувствительны, — продолжала она говорить себе под нос, не глядя на меня. — Вы похожи. Гнев, обида и страсть объединяют вас. Но в нем гнева больше, чем в тебе. Я всегда его чувствую, у меня мурашки по спине бегут. Когда мы сидим за одним столом. Кубок наполняется вином, но перельется кровью. Человек с ножом снова придет. Это неминуемо.
— Леди Хелейна, я не совсем понимаю, о чем вы говорите. — Точнее я совершенно не понимал, о чем она говорит.
— Стихия дракона — огонь, но вода станет его колыбелью, чтобы принцесса смогла ступить на песчаный берег.
Я молчал, внимательно следя, как Хелейна, сильно сгорбившись, продолжает вышивку. Рядом в колыбели тихо спали её дети. Поднявшись, я подошёл к кроватке, взглянув на двух малышей, у одного из которых на правой руке было шесть пальцев. Я судорожно сглотнул. Порой боги бывают жестоки к Таргариенам, возомнившим себя полубогами, вынужденным платить за чистоту своей крови.
— Эймонд сильно меня ненавидит? — спросил я, остановившись невидящим взглядом на светлых макушках. — Что он говорит обо мне? Тогда и сейчас.
— Он всех ненавидит. Но больше всего — себя.
Я нахмурился, не зная, как прокомментировать это заявление, впервые прозвучавшее дельным ответом.
— У меня есть для тебя подарок. — Хелейна отложила вышивание, поднялась, зашелестев бирюзовой юбкой по ковру, и вернулась ко мне со свертком, в котором я, расправив его, обнаружил платье.
Изумрудное, с чёрными атласными вставками по бокам и таким же чернильно-черным узором на вороте, рукавах и подоле юбки. Признаться, я не сразу осознал, что подарок предназначался мне, и долго, на грани грубой невоспитанности, глядел сначала на платье, а затем на Хелейну, смотревшую будто сквозь меня. А быть может, как раз в меня.
— Прошу прощения, леди Хелейна, но, боюсь, произошла ошибка, вы преподнесли мне платье, — учтиво заговорил я, ища в ее светло-сиреневых глазах искру подвоха.
— Да.
— Но я мужчина.
— Правда?
Мурашки иглами впились мне в спину, волосы на затылке зашевелились. Мы смотрели в глаза друг другу и хранили молчание, пока Хелейна не шевельнула головой, а вместе с ней волной зашелестели её светлые волосы.
— Странно, мне всегда казалось, что ты моя племянница.
Я хотел спросить у Эймонда. Не мог ли он передать ключ от шкатулки моей тайны Хелейне. И сам решился показаться на его глазах, больше не в силах ждать, когда штиль окончится новой бурей. И когда я пришел в его покои — стража даже не попыталась меня остановить, словно я стал частью комнаты, частью жизни Эймонда или самой жизнью Эймонда, — мейстер стоял над дядей, а сам Эймонд полулежал в кресле, откинув голову назад, и сжимал с силой подлокотники, пока ученый муж что-то делал с его глазницей.
Мейстер Орвиль, заметив меня, непринужденно поинтересовался моим здоровьем:
— Принц Люцерис, как вы себя чувствуете? Я как раз собирался зайти и к вам. Вижу, вы уже не так сильно хромаете. Уверены, что не хотите, чтобы я осмотрел рану и на вашем плече?
Эймонд резко отвернулся — так, чтобы я не видел его лица.
— Все в порядке, правда, — ответил сбитый с толку я. — Рана не гноится и заживает, вам не стоит беспокоиться.
Мейстер не шевелился, Эймонд оставался в прежней позе, только нервно сжимал и разжимал пальцы. А я, прочитав в терпеливом бездействии Орвиля просьбу уйти, так и поступил.
Я понимал. Мучимый болями, Эймонд не желал показывать своей слабости. Из гордости. Упрямства. И конечно же, потому, кто именно стал причиной этой боли. Я ждал его мести, как девица ждёт тайного свидания под покровом ночи. Но Эймонду, казалось, больше не было до меня дела — я не верил, что причиной его молчания была моя или его болезнь.
И я не знал, как распорядиться подарком тети: отказаться — невоспитанно; оставлять в комнате — вызовет подозрения и лишние слухи, но и выкинуть совесть не позволяла. Внимание Хелейны растрогало меня, потому я прятал сверток в покоях, каждый день в новом месте: под взбитыми подушками, на пыльном полу под кроватью, за тяжёлым столом у стены. Я мог ворочаться часами в постели, переживая, что платье найдут, поймут, разоблачат, но умом понимал, что кусок ткани не может погубить меня. Я всегда могу солгать, сказав, что приготовил платье в подарок той же Хелейне. Нет, я игнорировал иную существенную опасность, которую заключали в себя мягкие атласные вставки по бокам, будто предназначенные, чтобы за них хватались мужские руки, притягивая к себе… В конце концов я так извелся, что решился покончить с искушением. Моя душа не погибнет, Семеро не покарают меня, если я всего один разок позволю себе ощутить, каково это перешагнуть в атласную пропасть юбки. Каково это увидеть запястья, окаймлённые кружевами рукавов. Каково это стянуть грудь корсетом. И увидеть в зеркале несуразного мальчика в платье, достойном королевы.
Когда-то матушка говорила, что предпочла бы сражаться в битвах как рыцарь, нежели нести женское бремя. Возможно, нереализованное желание она решила воплотить во мне. И кто знает, не возжелала бы и я того же — проживи эти шестнадцать лет в роли, выбранной богами, а не матерью, возомнившей себя выше божественной воли. Почему быть женщиной — значит быть кем угодно, но только не собой, исполняя долг, обязанности и желания других? Несправедливо.
Я пыталась найти в отражении женщину, какой могла быть, но видела лишь карикатуру настоящего. Непривычно. Странно. Неудобно. Корсет я затянуть сама не смогла, и он вяло болтался на груди. В юбках я едва не запуталась, с трудом успев удержать равновесие. Я выглядела как паяц с торгового бульвара, разыгрывавший королевскую особу.
Но пока я пристально глядела на себя в отражении, не заметила, как в его раме появилось ещё одно действующее лицо.
Только переведя взгляд в зеркальный угол, я заметила Эймонда, стоявшего за моей спиной, на расстоянии. Я так заволновалась, что отскочила от зеркала, наступила на юбку и повалилась на бок. Больное плечо прострелило от неудачного приземления, но я сдержалась, стиснув зубы, и кое-как поднялась. Сдержался и Эймонд, от лёгкого, едва приметного глазу порыва: один быстрый шаг в мою сторону, слегка приподнятая рука — и два медленных шага обратно, чтобы с привычным самодовольным видом взирать на представление свысока.
— Это ты сказал ей? — процедила я. — Хелейне.
Улыбка Эймонда вскрыла ямочки на его щеках, и это могло бы выглядеть милым, если бы не его надменный тон:
— Нет, моя сестра умнее всех вместе взятых злых языков, сомневающихся в её рассудке.
— Я просто не хотела её обижать, отказываясь от подарка. Она очень добра ко мне, — в панике начал было оправдываться я.
— Моя сестра всегда питала слабость к насекомым, — заключил Эймонд, скрестив руки за спиной.
Я заскрежетал зубами, но сдержался от парирующего ответа.
— Идем, займу тебя делом.
— Мне нужно переодеться, это не так просто…
— Мне раздеть тебя? — В его тоне была определённая провокация, как и в оценивающем взгляде — глаз расширился, а вместе с ним и нечто дикое, безумное на дне взгляда.
— Я думал, ты не умеешь управляться с одеждой, раз постоянно приказываешь одевать и раздевать тебя, — дерзко парировал я, сжимая ткань юбки в пальцах.
— Раз дерзишь — значит поправилась. Переодевайся и идём.
Пускай ширма и скрывала мое сражение с шелестящей, словно ветер, тканью, но я чувствовала присутствие дяди — его взгляд, направленный на мою неуклюжую тень, что выпутывалась из сетей бесконечных юбок; казавшееся громким в тишине дыхание, что заставляло мои ладони потеть, а горло панически сжиматься.
— Позвать служанку? — сдерживая откровенную издевку в тоне, поинтересовался дядя, заставив меня тем самым быстро накинуть рубаху и втиснуться в бриджи, пока он не претворил в реальность свою «заботу».
Когда я вышел из-за ширмы, мы скрестились взглядами: мой — полный гнева и злобы, и его — потешающийся над каждой секундой моего никчемного существования. Свернув платье и спрятав его под подушку — ожидаемый смешок за спиной, — я с прежней покорностью последовал за Эймондом в его покои, где обнаружил богато накрытый, точно в пир, стол, ломившийся от всевозможных яств. Я было подумал, что мы ждём всю семью, но стол с двух его концов подпирали два ждущих своих принцев стула.
Эймонд перехватил мой недоуменный взгляд и ответил на незаданный вопрос с ухмылкой:
— Твое задание, племянник, помочь мне справиться со всеми блюдами.
Напряжение в моем взгляде и сжатых в кулаки руках заставили вновь прибегнуть к ответу без вопроса:
— Не бойся, не отравлено. Яд — оружие женщины и труса.
«Кто бы говорил», — едва не выпалил я, но мне хватило степенности, чтобы сдержаться и занять место, выразив свое недовольство протяжным скрипом ножек по полу.
Первое время нас, как и положено, обслуживали слуги. И ужин ничем не отличался от семейных застолий в большом зале — те встречи всегда были пугающе тихими, спокойными, короткими, искра в которых обычно опасно зажигалась в виде коротких колких фраз и красноречивых взглядов — многие искренне недоумевали о причине моего столь затянувшегося пребывания, а Эйгон однажды даже «пошутил», что я засланный Деймоном шпион. Я достаточно поправился, чтобы добраться до Драконьего камня на Арраксе, от меня не было особого толка или пользы, я буквально слонялся без дела, а подобное положение только сильнее разогревало повод для сплетен, которые Эймонд — возможно неосознанно — сейчас этим ужином только подогревал. Скользившие по нам быстрые взгляды слуг служили тому подтверждением.
Диалог не клеился, я чувствовал себя неуютно и медленно давился печеным картофелем в медовом соусе, все чаще и чаще запивая его вином.
Эймонд, напротив, не чувствовал неудобства, весь он внушал собою уверенность и статность, и наш тихий ужин, кажется, его совсем не смущал.
Однако вскоре он отослал всех слуг, отчего я внутренне содрогнулся и весь подобрался, расправив плечи, точно мне предстояло сесть на коня и копьем сбить противника с его лошади.
Мы так и молчали, и я, опорожнив для храбрости уже пятый по счету кубок дорнийского, необычайно сладкого вина, спросила то, о чем не решалась задуматься в трезвом состоянии:
— У тебя кто-нибудь есть?
Пепельно-светлая бровь дяди удивленно изогнулась — единственное проявление эмоций на его лице, пока Эймонд старательно шинковал телячье мясо ножом и вилкой.
— Смотря что ты подразумеваешь под «кто-нибудь есть». Выражайся конкретнее, я не терплю экивоков.
— Женщина, — я запнулся уже на первом слове и прочистил горло, — с которой бы ты делил постель. Помимо… дам из весёлого дома.
Веко единственного здорового глаза затрепетало точно крыло бабочки. Обескураженный моим вопросом, Эймонд отложил вилку и нож и поднял чуть прищуренный, с хитринкой, взгляд.
— Так, значит, я выгляжу в твоих глазах? Постоянным визитером весёлого дома?
— Я же не осуждаю. Просто… — Снова заминка. Судорожно сглатываю, хаотично подбирая нужные слова. — Эти странные слухи о нас с тобой… Ты не мог не обратить на них внимание. Тебе стоит завести любовницу или чаще показываться с женщиной. Ну… чтобы опровергнуть их.
— С каких пор тебя беспокоит моя репутация? — Пальцы Эймонда отбивали дробь по темно-бордовому дубовому столу, а его лицо исказилось неправильной, кривой ухмылкой, выглядевшей поистине жутко в чахоточном свете свечей. — Или прикрываясь мной, пытаешься спасти свою шкуру?
Я молчала. Только смаргивала нечто, щекотавшее глаза — то ли концы отросшей чёлки, то ли обидные слезы.
— И к твоему сведению, если бы я посещал весёлый дом, ты узнала бы об этом воочию, племянница, как мой верный паж.
Я не шевелилась. Только смотрела на Эймонда пристальным взглядом, подушечками пальцев ощущая бронзовые выступы на ножке пустого кубка.
Мой хранитель тайны — моя сакральная тайна. В его руках железный ключ от дверей моей свободы — за решеткой королевских стен. Но не стоит забывать, что тюремщику тоже давит на грудь — недоверие и страх, — он тоже обречен на вечный плен замков. Из собственных правил.
И я видела, ощущала в густой, как болото, тишине эту обреченную усталость, переломный момент, приоткрытую дверь, которой не имела права не воспользоваться.
— Для чего ты делаешь это, Эймонд? — спросила я тихим, но уверенным голосом. — Зачем ломаешь меня? А затем ждёшь, когда я окрепну, чтобы снова вывернуть наизнанку? Помимо мести. Я провела с тобой достаточно времени, чтобы понять: ты не безумец.
— Для защиты королевской крови, — Эймонд старательно жевал, не спеша с ответом, отпил немного из кубка и, глядя в его кроваво-красное дно, продолжил: — Для защиты семьи. Для защиты Таргариенов. Ты, твои братья и твоя мать — глубокое оскорбление, нанесенное престолу. Я думал, мы уже расставили эти точки в вопросе.
— Но я Таргариен, — заявила я то, что неоднократно слышала из уст матушки — уверенные, бойкие, точно стук наковальни, слова. — Не важно — Стронг или Веларион, важно лишь то, что я Таргариен.
— Хм. Тогда почему ты не ведешь себя как подобает Таргариену? Ты скорее дракон, который покоряется то одному, то другому всаднику.
— Знаешь, дядя, дракон не лошадь, и не всякий, кто вскочит в седло, сможет на нем усидеть, — быстро парировала я, а уши мои, скрытые за ненавистными кудрями, запылали — немного от вина, немного от ярости.
— То же я могу сказать и о короне: не каждый, кто вскочит на трон, сможет усидеть на его мечах, — насмешливый холод фиолетовых глаз контрастировал с мастерски сдерживаемой ухмылкой, пока сковавший мою драконью кровь лед стаивал и шипел от пламени разгорающегося гнева — виной всему сильнее распахнувшийся дядин глаз и его надменный тон: — Мы оба понимаем, кто должен занять Железный трон.
Я не могла поверить, что человек, который лучше остальных должен осознавать последствия подобного разговора — обвинения в предательстве, стена, плаха, — бесстрашно заявляет мне, наследному принцу, претензии своей семьи на трон. Ради этого он меня позвал? Склонить на сторону «зеленых», как часто во дворе называли эту часть семьи. Кажется, вино ослабляло цепи контроля над алчными желаниями не только в моем случае.
— Эйгон? — саркастично фыркнула я и засмеялась сильнее. — Мой славный дядя, который утомляется, прилежно занимаясь ничем, и ложится отдыхать после тяжкого труда из очередного насилия над служанкой? Не смотри на меня так, дядя, — усмехнулась я той дерзкой, воспитанной Деймоном усмешкой, увидев, как удивленно сузился дядин глаз, — я научилась слушать стены. Что такой правитель может дать своей стране кроме разорения?
— Король — лишь одна из трех голов дракона.
— Иными словами, ты даже не скрываешь амбиции своей матери и деда. Или, может, даже свои? — Акцентировав в игривой интонации последнее предложение, я растянула улыбку до оскала, видя, как и без того острые скулы дяди заострились из-за напряженных лицевых мышц. — Тебе бы этого хотелось? Почувствовать тяжесть короны на голове? Ощутить остроту Железного трона своей кожей? Вот уж не думала, что ты, дядя, окажешься столь предсказуемым.
Но Эймонд проигнорировал мою реплику, только размял шею, прикрыв веко, — и было в этом движении столько грациозной лености, показушной хладнокровности к моим словам.
— Каждый понимает: правление твоей матери будет недолгим. Лорды останутся в сомнениях, а простой люд не примет её и продолжит возмущения, а за возмущениями пойдут неминуемые волнения и интриги.
— Если бы кого-то интересовало мнение лордов, трон занимали бы путем выборов, а не престолонаследия. А если мнение простого люда бралось бы в счёт, королевская гавань не знала бы голода и нищеты.
— Какие красивые и заученные, по-видимому, слова. Однако клинков в руках недовольных господ будет достаточно и в самом замке. А вопрос с тобой останется открытым. Таковы последствия лжи. Все закономерно… На все есть закон, племянница. — Наполнив кубок вином, Эймонд поднял его, как если бы его слова подразумевали собой тост.
— Закон, как и историю, пишут победители, — непоколебимо процедила я, впиваясь пальцам одной руки в другую. — Любой закономерности предшествовал прецедент. Я верю, что когда-нибудь не только землями, но и королевством будут править женщины. И я верю, что это будет моя мать. Нравится тебе это или нет.
— Тот, чья судьба зиждется на одной вере, проживает короткий срок, племянница. Ты можешь сколько угодно успокаивать себя, храбриться, надеяться, верить и молиться, но стихию власти не удалось укротить еще ни одному монарху. Может, мы и оседлали драконов, объявив себя полубогами, но мы все еще уязвимы от простого ножа в спину. Когда один из твоих выросших чистокровных братьев вонзит тебе кинжал в глотку, ты припомнишь мои слова, прежде чем испустить дух.
И он испил из кубка с таким наслаждением — как если бы на дне его плескалась кровь из моего пронзенного горла. Невольно воскресли воспоминания с Сапожной площади — голос народа, олицетворенный в гнусной сценке, имитировавшей сражение за Железный трон, где схлестнулась родная кровь. Я сжала пальцы сильнее, сохраняя спокойствие, и не верила тому, как быстро находились по-меткому верные слова:
— Разве… Разве не каждый судит по себе? Если ты допускаешь подобные мысли, не значит ли это, что ты представлял, как вонзаешь этот нож мне — что правда — своей единокровной сестре… или, быть может, даже своей дражайшей семье? Эйгону, например?
Нервная усмешка прошла рябью по лицу дяди, он отвернулся в сторону камина, где тихо потрескивали поленья.
— Твой новоиспеченный отец уже наверняка решил, в каком порядке обезглавит мою семью, когда твоя мать взойдет на престол, — он выразительно цокнул языком. — Как обезглавил брата Морского змея на глазах принцессы Рейнис.
— Неправда.
— Но это может произойти. С высокой вероятностью. Это называется стратегией, Люцерис, — с чужеродной в его тоне нежностью на моем имени ответил дядя. — Предопределить возможные варианты событий, поменять местами врагов с друзьями, а друзей — с врагами. Если ты проведешь битву в своем разуме — ничто не удивит тебя. Ты уже видела это в своём воображении. Только так можно вынести реальность и выжить.
— И какова же моя судьба в развилке твоей стратегии? Я неоднократно спрашивала тебя, но ты всегда уходишь от ответа. Как д-о-л-г-о это будет продолжаться? — выделив слово «долго», прошипела я.
— А ты так и не ответила, чего хочешь сама.
— По-моему, это очевидно — свободы.
— Для чего? — Эймонд поймал мой взгляд, мою жизнь, мое будущее — всю меня.
— В каком смысле чего? — дрогнувшим от удивления голосом спросила я.
— В прямом. — Положив руку на стол, Эймонд угрожающе наклонился в мою сторону. — Для чего тебе свобода? Освободиться от меня, чтобы вернуться в другую темницу, на Драконий камень? Оставаясь в клетке чужой судьбы?
— Это уже не твоя забота, дядя.
— Неужели дядя не может просто желать добра своей племяннице?
— Люди обычно мучают своих ближних под предлогом, что желают им добра.
Эймонд выпрямился — уголок его тонких губ дрогнул в намеке на одобрительную улыбку.
— Как я могу верить словам «о добре племяннице», если ты ясно дал понять, что хочешь вырезать меня по маленьким кусочкам, наслаждаясь моими страданиями? Даже шуты не решаются на такой грубый юмор.
Мы молчали. Пристально глядели друг другу в глаза. Искали слепую зону в словесной схватке. Придумывали развилки событий. Искали пути отхода. Моя рука дрожала в одном касании от столового ножа, лежавшего на остывшем тыквенном пироге. Дядя сжимал и разжимал руку на фантомном эфесе меча, пока наконец не заговорил, все так же откровенно глядя мне в глаза, и впервые я увидела в них то не позабытое мной от прежнего Эймонда, до проклятой печати, поставленной моей рукой. Усталая мудрость старца в глазах ребенка.
— Когда я увидел тебя в грязи, в капкане, со стрелой в плече, я почувствовал удовлетворение, ликование и… пустоту. Мне нравился процесс, нравилось чувствовать твою живую, а не мертвую боль. Нравилось ощущать власть над твоей жизнью, знать, что человек, отнявший часть меня, принадлежит мне каждой клеточкой тела. Но… тогда, в лесу, я понял, что, когда все закончится, я почувствую себя ещё более опустошённым. Ничего не изменится. Я внушал себе мысль: глаз за дракона. Повторял её изо дня в день, из года в год, но стоило увидеть тебя спустя семь лет — целой, самоуверенной, счастливой, — то понял, каким наивным самообманом занимался. Никто из Таргариенов не платил за своего дракона кроме меня. Особенно вы, бастарды. Несправедливо? Несправедливо. — Короткая болезненная ухмылка, вызвавшая колкость мурашек на моей похолодевшей коже — от каждого быстрого, расчетливого и жестокого своей правдой слова. — Говорят, чужая боль не лечит собственную. Не согласен, она притупляет её, как маковое молоко, но делает зависимым от ее чудотворного эффекта. Делает не только тебя зависимой от меня, но и меня зависимым от тебя. А зависимость делает любого человека уязвимым.
— Это значит… конец твоей вендетты? — осторожно спросила я, и в голосе моем забрезжила, как утреннее солнце, надежда. — Скажи, Эймонд, это значит, что ты отпускаешь меня?
Он снова усмехнулся, поднявшись из-за стола.
— Если бы мы оба хотели, чтобы ты покинула Королевскую гавань, ты могла бы воспользоваться своим положением, отправив письмо матери, рассказав о полученных увечьях — как ты их получила. Но ты этого не сделала, умолчав, поведав только о «легком ранении» ноги во время охоты. — Быстрый наклон головы на бок в ответ на мой недоуменный взгляд — серебряные волосы упали, словно лунный свет, на здоровую часть лица. — Да, не смотри на меня так, я перехватываю твоих воронов.
И я не была удивлена этому заявлению.
— И снова наш диалог зашел в тупик, — прикрыв глаза, заключила я всю фатальность, бессмысленность того, как долго я брожу по лабиринтам Эймонда Таргариена, пытаясь найти выход. А ведь не было и входа. Лабиринт был возведен вокруг меня, как сад вокруг одного нечаянно проросшего в пустыне цветка. И кажется, я упускала нечто важное, точнее не желала признавать очевидное: не столько из слов, сколько из поступков Эймонда.
И когда его рука легла мне на плечо, и по моей коже рассыпался бисер мурашек, я не смогла отразить последний удар.
— Я бы так не сказал.
Медленно и неуверенно рука моя легла поверх тыльной стороны дядиной ладони, позволив ощутить напряженные, вздувшиеся вены. Я тихонько сжала его ладонь, а в ответ его пальцы сомкнулись на моих.
Верно. Я не хотела покидать это место. Как и не хотел Эймонд, чтобы я покидала его.
***
С каждым днем, проведенным в Красном замке, я осознавала, насколько глубока была рана, тянувшаяся болезненным глубоким рубцом от одной семьи к другой. Грехи родителей часто падают на их детей; у нас не было и шанса на теплые родственные чувства, им возвели могилу, не дав родиться, наши матери, передавшие свою вражду по наследству нам, легко внушаемым чадам. Мы делили хлеб за одним столом, забавлялись на одних балах, постигали воинскую науку у одного мастера над оружием, учились у общего мейстера, но не пытались узнать друг друга, мы были так же далеки, так же чужды, как столкнувшиеся по случайности купец и стражник на улице. Сейчас, крупица за крупицей, не спеша, как будто наслаждаясь процессом, мы постигали науку духовного сближения. Узнавали друг друга, деля хлеб за одним столом без стоявшего поперёк горла материнского молока, пропитанного сызмальства предубеждением и злостью. Возможно, в какой-то мере мы повзрослели, каждый по-своему осознав, что мир не делится на чёрное и белое, правое и неправое. Есть только личный интерес, за которым стоит что угодно: корысть, властолюбие, тщеславие… Желание выжить. Фундамент амбиций разный, но итог один: каждый играет в партию за свое право на жизнь под солнцем. Я не могла ненавидеть Эймонда. Увидев воочию жизнь в Красном замке, его хитросплетение интриг, через которые старалась переступать, как через нечистоты; лицезрев безразличие дедушки к остальным детям — они наверняка виделись ему бесплотными духами, — я все сильнее понимала обиду, негодование, злость Эймонда — любого члена «зеленых» — по отношению к нам, бастардам. Родиться в королевской семье, где с первым вздохом тебе в колыбель вместе с драконьим яйцом закладывают зерно мысли о праве на престол, о всевластии, а оно прорастает в тени чужой беззаботности, рано или поздно отравишься пониманием бессмысленности своего существования. Но понимал ли Эймонд, что я говорила искренне о нежелании владеть безграничными правами. О моей вере в мать, семью и в возможность обеих ее частей жить в мире и покое, без страха проснуться однажды с прижатым к горлу кинжалом. Каждый наш последующий ужин, ставший ритуалом, я пыталась завести этот опасный разговор, но не решалась, зная, о чем снова спросит дядя. Чего ты хочешь, племянница? Я не лукавила, говоря о свободе. Но что подразумевала под возвышенно-лёгким словом, которое желало вспорхнуть птицей с моего языка, и сама не знала. Когда поздним вечером, залитым восковым светом, я водила расчёской по белым, словно снег, волосам, крохотная, но колючая мысль не покидала моего полусонного от вина сознания: как бы все сложилось, покрывай мою макушку золотисто-платиновая поросль, как у всех Таргариенов. Как бы все сложилось… родись я мужчиной по-настоящему, а не на словах матери. Или вернее — не проснись я от шума за окном Высокого Прилива семь лет назад? Нет, все куда проще. Какой бы по-спокойному лживой продолжилась моя жизнь, не переступи я порог Красного замка полтора месяца назад. Помню, первые дни молчание между мной и Эймондом чувствовалось тяжелым ладаном, как в стенах септы, когда я смиренно исполняла свои «обязанности». Как незаметно вздрагивала от его внезапных замечаний или приказаний, сохраняя на лице беспристрастную маску. Да и сам Эймонд казался в те дни напряженным, хоть и чувствовал себя королем крохотного королевства моей судьбы. Его плечи всегда были напряжены, как если бы он находился в готовности в любую секунду отразить мою спонтанную наивную атаку. Сейчас он, полностью расслабленный в моих руках, выглядел умиротворенным и спокойным. На его лице — штиль, здоровый глаз закрыт, а губы не сжаты в сердитую сплошную линию. Порой мне казалось, что от моих нечаянных прикосновений к шее, скулам, вискам, на его коже проступали мурашки. Меня пугала мысль о странной форме власти над этим человеком. Мог ли Эймонд, действительно, настолько довериться мне, что спокойно не только открывал свою шею, но даже испытывал от своей уязвимости удовольствие? Но правда, заключенная в моем желании, состояла в том, что единственным, что я могла прижать к шее Эймонда, были мои иссохшие от волнения губы. С каждым вечером мне становилось сложнее скрывать себя: запоздало я замечала, как моя рука то скользнет невесомо по его плечу, то слегка заденет шею, чтобы поправить волосы. Я так хотела проверить губами их мягкость. И всего раз незаметно позволила себе это. Совсем как сейчас позволила себе заплести дяде косу, усмехнувшись, что, сделай я это месяцем ранее, он бы заплел на моей шее удавку. Но Эймонд позволил мне даже прислониться к его спине и положить голову на его плечо. — Устала? — спросил он необычным для себя голосом — спокойным, ровным, немного хрипловатым. А я винила во всем вино. — Нет, мне нравится расчесывать тебя, — сквозь улыбку ответила я; щеку приятно обдавало прохладой кожи. — В детстве я завидовала твоим волосам, они переливались как серебряный шёлк, а мои только позорили мать. — У тебя красивые волосы. — Ты смеёшься надо мной. — Ничего подобного. Опора под моей щекой пропала, и нехотя я открыла глаза. Эймонд повернулся ко мне и развернул меня спиной к себе, забрав из моих рук расческу. Когда я ощутила, как кожи моей головы касаются деревянные зубчики, то непроизвольно наклонилась вперед — прочь от необычного, волнующего, щекочущего чувства, вызвавшего сноп мурашек вдоль позвоночника. Но Эймонд вернул меня обратно и снова провёл по моим коротким, непослушным, густым волосам. Никогда не подумала бы, что такая простая в своей обыденности процедура может заполнить сердце теплом, расцветающим подобно солнцу в груди. Теперь я понимала, почему Эймонд превратил это в ежедневный вечерний ритуал — расслабляющий, успокаивающий, баюкающий. Действующий мягче макового молока. Никто никогда так ласково, как девушке, не расчёсывал мне волосы. — Как жаль, — зазвучал как будто в моей голове его непривычно нежный голос. — Если бы ты не скрывалась с детства, то могла бы отпустить волосы, а я — заплетать тебе косы. Я молчала, не зная, что ответить. Только смотрела на послушно сложенные на коленях ладони — в мелких рубцах от увечий, полученных в детстве, во время обучения у оружейного мастера. — Я хочу, чтобы ты отпустила их, — продолжал Эймонд, расчесывая меня. — Ты ведь знаешь, что это невозможно, — возразила я, глухо и невнятно, как будто бы говоря себе под нос. — Я не могу рисковать… — Твоя мать сломала тебе жизнь. Его бескомпромиссное, жестокое, внезапное заявление дезориентировало меня. Вмиг вспышка ярости вытеснила с моей души весь покой от его прикосновений. — Неправда! — ощетинилась я, попытавшись вскочить, но Эймонд вновь удержал меня, схватив за локоть. — Она защитила меня! Избавила от условностей и запретов! От родовых мук! — Мужские шмотки не изменят твоей природы, — жестоко усмехнулся дядя, и вся умиротворенная обстановка вместе с деревянными зубчиками в моих волосах, пустыми бокалами вина на столике у софы исчезли. — Тогда я просто буду держаться подальше от мужчин, — недовольно прошипела я, попытавшись скинуть его руку, но Эймонд по-прежнему крепко сжимал мой локоть. — В конце концов, я помолвлен с Рейной. И снова смешок, защекотавший меня за ухом. — Ты знаешь, что не сможешь вступить с ней в связь. Тебе нравятся мужчины. — С чего ты взял? — с опаской, совсем тихим голосом спросила я, сильнее вздрогнув от его тяжелого вздоха, опалившего мою шею, точно пустынный дотракийский ветер. — Твоё тело говорило весьма красноречиво в ту ночь. В весёлом доме. Я нервно сглотнула, совершенно не понимая, чем парировать удар, пришедшийся с неожиданной стороны. А дядя, не щадя меня, продолжал атаковать: он потянул меня на себя, заставив развернуться лицом к нему, и коснулся моего подбородка двумя пальцами, просто слегка прижав их снизу, не позволяя опустить голову ниже. — Или… — Он сделал выразительную паузу, дождавшись, когда я решусь на зрительный контакт. — Твое тело реагирует так только на меня? Так сложилось, что правда всегда жалила меня за то, что я не решалась её принимать. И этот риторический вопрос, нет… вероятно, констатация факта не выступила исключением. Неприятно осознавать себя раскрытой книгой, которую Эймонд, пролистав всего несколько страниц, смог понять, разоблачить и предугадать конец. Я думала об этом. Многократно. Ворочаясь в постели. Наедине с собой. Познать себя. Вкусить плод, как любят выражаться поэты. С кем-то, кому известны особенности строения моего тела. Возможно, Эймонд был моим единственным шансом. А признавшись тогда на охоте в своих чувствах, я сделала себя уязвимой. Глупо было отрицать. Но моя упрямая, гордая натура не хотела сдаваться. Не столько Эймонду, сколько самой себе. Я вновь попыталась освободить руку и вскочить, но Эймонд перехватил меня крепче и, схватив под левое бедро, потянул на себя, практически опрокинув на себя. А я в порыве злости, адресуя и ему, и себе, выкрикнула: — Skorkydoso dare ao, jorrāelagon! Эймонд замер. Да и я вместе с ним. Мы молча смотрели друг на друга. Он — шаря растерянным взглядом по моему сначала побледневшему, а затем, когда я осознала, что ляпнула совсем не то, что хотела, покрасневшему лицу. А я… Мне оставалось закрывать лицо руками, чтобы не сгореть со стыда. Комнату наполнил громкий гортанный смех. — Я не это хотела сказать, — бессильно простонала я. — Очаровательно. Просто очаровательно, — протянул дядя, ласково отняв руки от моего лица. — Твой валирийский просто ужасен. Но его ошибки делают тебя такой очаровательной. Мы оказались в довольно провокационном положении: дядя расслабленно сидел на обитом бархатом диване, откинувшись на его спинку, а я сидела сверху на Эймонде, крепко сжав его бедрами. Я хотела было подняться, но он не позволил, перехватив меня за запястья. В его фиалковом глазу бесновался азарт. — Ну же, скажи ещё что-нибудь. — Он погладил меня под подбородком, точно кошку. — Развлеки любимого дядю. — Прекрати это. — Окончательно смутившись, я вцепилась в его запястье, впившись в кожу огрубевшими подушечками пальцев. Но Эймонд не унимался: — Скажи: Vūjigon issa, qȳbor. К моему стыду, я хаотично пыталась вспомнить значение слова «Vūjigon» — нечто знакомое, ускользающее из-под моих пальцев. Я бы и вспомнила, правда вспомнила, но руки Эймонда на моей коже мешали сосредоточиться. — Не уверена, что помню значение слова «vūjigon», — призналась я. Эймонд высокомерно усмехнулся, промычав в своей манере. — На лицо упущение моей единокровной сестры в обучении своих наследников. — Эймонд театрально покачал головой, а его радужка, окаймленная аметистовым ободком, расширилась. — Просто скажи это, и тогда я решу, отпускать ли тебя. — Vūjigon issa, qȳbor. Я произнесла эти слова очень тихо, осторожно, как если бы боялась, что три хитросплетенных слова могут пробудить древнее зло. Возможно, даже дремлющее внутри дяди. Сначала губы Эймонда растянулись в улыбке, дядя не разрывал зрительного контакта, и я видела, как вместе с улыбкой смеется и его единственный глаз. Смех зарождался подобно огню, щекочущему драконье горло. Сначала сдержанно, но потом громогласно Эймонд захохотал. Я окончательно смутилась, мои уши, щеки и шея пылали. Я уже хотела отвернуться, ударить, в конце концов, покончив с представлением, но, успокоившись, Эймонд подался вперед, его рука скользнула мне на затылок, а его губы быстро накрыли мои. Поцелуй был быстрым, неглубоким, но таким решительным, что я замерла. — Что ты себе позволяешь? — опешив, воскликнула я, смотря на него округлившимися глазами. — Выполняю просьбу моей леди Стронг, — продолжая гладить мое горло большим пальцем, хрипловатым голосом ответил Эймонд. — Ты сама попросила поцеловать тебя. — По-твоему, это смешно? — Это очень смешно, — усмехнулся дядя, не сводя с меня пристального взгляда, вынуждающего неуютно ерзать на его коленях. Он снова подался вперед и обнял меня крепче за поясницу. — Может, мне стоит заняться твоим обучением? — Снова эта усмешка на грани оскала и прищур, вызывающий слабость в моих руках, не позволяющий оттолкнуть захмелевшего от вина дядю. — Dona rina, тебе стоит закрепить материал. Повтори еще раз: «Vūjigon issa, qȳbor». Нечто в его рокочущем произношении, в отчетливо грубых слогах, но мягком тоне действовало на меня так же, как высокий валирийский действует на дракона. Я медленно наклонилась к его лицу, остановилась, чувствуя слабое прикосновение губ Эймонда. Мои руки мягко легли на его плечи, одна не совсем уверенно скользнула за спину, а другой я коснулась левой стороны его лица, заметив, как мимолетно, почти на грани миража, дядя дернулся назад, но зрительного контакта не прервал. Кожа Эймонда была горячей на ощупь — вино и пламя смешались в крови, как итог, приведя нас к тому, что Эймонд, положив руку поверх моей руки, прижал её крепче, а я, больше не пытаясь сбежать, сама наклонилась к пропасти, где меня ждали, желали, терпеливо и покорно, чтобы медленно, но чувственно погрузить в воды, у кромки которых я так часто скользила, но не решалась войти… — Vūjigon issa, qȳbor, — произнесла я, на это раз понимая, осознавая и главное — желая сама. И Эймонд услышал щелчок всех трех сломанных печатей в моем нежном, уверенном шепоте. И поцеловал. Сначала легко и невесомо. Придерживая за подбородок. Так осторожно прикладываются к кубку, впервые пробуя вино на вкус. И я, распробовав всего один глоток, горько-сладкий, мазнув кончиком языка по тонким губам, ощутив чужой влажный теплый язык впервые внутри себя, захмелела, забыв все условности и запреты. Подобно двум глиняным фигуркам, не прошедшим обжиг, мы пытались слиться в одном цельном, законченном произведении, прижимаясь крепче, обнимая сильнее и целуя глубже. Мы целовали друг друга, кусали, зализывали — он словно пытался показать мне все и сразу, что мы можем подарить друг другу, только испробуй, возжелай, прошепчи еще на валирийском — и ты это получишь. Драконья алчность проснулась в нашей крови в полной мере, мы оба хотели большего, но не могли поспеть за всеми желаниями, которые слишком долго копились тайнами за учащенно бившимися сердцами. Каждая часть наших тел жила по своей воле, иначе как объяснить то, что в один момент губы Эймонда оказались на моей шее — на уязвимом плоском горле, прикосновение к которому дарили лишь высокие воротники, а мои пальцы блуждали по покрывшейся мурашками, точно чешуей, обнаженной спине, я не знала. Когда я почувствовала влажность языка на горле, мягкую остроту зубов, невольно вытянулась, а затем выгнулась, подставляясь, открываясь, смежая до боли веки. Он перехватил мою руку и запустил под распущенные завязки бридж, и я впервые коснулась его плоти — упругой, восставшей, подрагивающей внутри моего ледяного кулака, который Эймонд с силой сжал своими пальцами. От переизбытка чувств меня заколотило, горло сжалось, а я все двигала рукой, руководимая дядиной хваткой. Его раскаленные губы опаляли мою шею, скулы и приоткрытые губы, в которые он шептал то на валирийском, то на общем диалекте слова — в горячем бреду и не разберешь. Сильнее. Быстрее. Моя племянница. Только моя. Он доверительно убрал руку с моих пальцев и запустил её в густые кудри, ненавистные Стронговские кудри, и слегка оттянул, точно проверяя на прочность. Тыльной стороной ладони прошелся вдоль торса, к груди, задел затвердевший сосок, а затем осторожно накрыл полушарие; я сдавлено выдохнула — слишком болезненным было любое прикосновение к ноющей после жесткой утягивающей ткани коже. Непроизвольно я сильнее сжала зубы на его нижней губе и быстро взлетела пальцами к дядиному лицу, к повязке, больше не смевшей мешать моим губам. Когда Эймонд запоздало распахнул здоровый глаз и попытался перехватить меня, я скользнула поцелуями по левой стороне его лица, невесомо провела кончиком языка по шраму, и в этот момент его член сильнее запульсировал в моих руках, а я, не останавливаясь, дошла до глаза, ощутив влажными губами прохладу сапфирового камня. Я услышала глухой стон и поначалу испугалась, что сделала Эймонду больно, но, когда он подхватил меня за бедра и стремительно подмял под себя, вырвав из моей груди удивлённый вскрик, то поняла, что перешагнула ту черту, за которой никто не пустит меня назад. Он снова целовал меня — то нежно, то страстно. Его волосы щекотали мое лицо и плечи, а губы, наконец, коснулись груди, я снова дёрнулась, точно меня обожгли пламенем, и выгнулась, то ли пытаясь отстраниться, то ли напротив — прижаться сильнее. Пытаясь понять эту томительную ласку вокруг чувствительных сосков. Когда я услышала невинное девичье «ой», вернувшее меня с облаков, а точнее с дракона на землю, я резко вывернулась из объятий Эймонда и выпрямилась, совершив еще большую ошибку. Напротив, держа в руках поднос с едой, стояла молоденькая служанка — я помнила её — одна из тех, кого мне присылал Эймонд. Одна из тех, чьим голосом до меня доносились слухи. Слишком поздно было прикрываться, слишком поздно было натягивать на себя рубаху с криком, чтобы она, это невинное дитя, оказавшееся не в том месте и не в то время, шла прочь. Её округлившие глаза, полные даже не удивления — шока — подписали приговор. Нужно отдать ей должное — она не выронила поднос, увидев у мужчины женскую грудь. Только дрожала, крепко вцепившись в железные ручки, не решаясь ни поставить еду, ни сбежать прочь. Она перевела с меня взгляд, услышав, как поднялся Эймонд. Его спокойствие, ледяное, как вестеросские зимы, привело в замешательство нас обеих. Я наконец подхватила брошенную на пол рубаху, натянув на себя, а служанка попятилась к выходу, опустив взгляд. — Милорд, простите, я всегда приносила вам ужин в это время. Я что-то напутала! Виновата! Простите! — Она тараторила, не умолкая, глотая многие слоги, отчего некоторые слова было не разобрать. — Все в порядке, расставь еду, как и положено, — мягким, внушающим доверие голосом произнес Эймонд. Я видела только его обнаженную спину, на которую спадало мягкое серебро, слышала копошения служанки у стола, руки её все еще тряслись, то и дело она роняла приборы и подобострастно извинялась, но Эймонд молчал. Я сидела ни жива, ни мертва. Мою пустоту, обреченность и покорность сложно было описать словами. Наверное, нечто подобное ощущает приговоренный к смерти, которого, наконец, спустя долгие месяцы, годы после приговора ведут на эшафот — страх, ожидание, томление подошли к концу, и я освобожусь в своей смерти. И кто знал, что моим палачом станет девчонка, имени которой я даже не знаю. Безродная, безобидная… Закончив, она прижала поднос к груди и раскланялась, снова попятившись к выходу. — Постой, — окликнул Эймонд; стоя у обеденного стола, он отцепил ягоду с виноградной грозди и покатал её между пальцев, прежде чем забросить в рот. Служанка, бледная, почти с прозрачной серой кожей, замерла. Мы обе не двигались, и обе боялись смотреть друг другу в глаза. — Как ты говорила, племянница, к тебе допускали только немых, глухих и слепых? Я обратила ничего не понимающий взгляд на дядю, который играл с острием столового ножа по пустой тарелке — чистое серебро. Кивнула. — Хм-м, — он отбросил нож, внимательно поглядел на служанку, находившуюся на грани обморока, и вернулся к дивану, потянувшись к поясу. — Скажи, ты умеешь читать и писать? — Вопрос явно был адресован уже не мне, я перевела взгляд на служанку, чьи оленьи глаза расширились, встретившись с моими. Сбившимся, завибрировавшим голосом она ответила: — Нет, милорд. — Это хорошо, — заключил Эймонд, выпрямившись. — Очень хорошо. Удивительно, но для некоторых людей невежество служит прочной бронёй. Ты так не думаешь? — Он медленно подошел к девушке, которая все так же не решалась заглянуть ему в глаза, только кивнула неопределенно. — А сейчас. — Эймонд положил руку на её плечо, служанка едва не подпрыгнула. — Я хочу, чтобы ты закрыла глаза. Наконец, девчушка подняла на него взгляд. Вопросительный. Непонимающий. Эймонд молчал, не считая нужным повторять дважды. И служанка повиновалась. Я видела, как на её лице блестит нервный пот. — Вот так, молодец, — похвалил Эймонд. — Не открывай. А теперь открой рот, шире, молодец, и будь любезна, высуни язык. И не смей закрывать рот. Я ясно выразился? К горлу моему подошел удушающий ком — страх, преобразовавшийся в ледяные капли дождя, рассыпавшиеся от шеи до самого копчика. Я вытянулась, вцепившись в бархатную обивку дивана, пока наблюдала, как сдерживающая слезы служанка медленно открывает рот и заставляет себя вопреки всем приличиям вытянуть язык. Меня прошиб пот — в правой руке Эймонд сжимал кинжал. Я бы хотела вскочить, остановить, перехватить за руку, сделать хоть что-нибудь, но Эймонд остановил меня взглядом — было в нем нечто нездоровое, лихорадочное — нечто подобное, его набросок я видела в тот злополучный вечер во время тоста. — Это — мой ответ на все твои вопросы, племянница. Запомни его хорошенько и сохрани в своём сердце. Быстро схватив девушку за скулы, Эймонд быстрым, плавным — казалось, в нем не было никаких усилий — движением срезал язык, упавший к их ногам. Комнату, подобно вспышке молнии и последовавшему за ней грому, заполнило два крика — мой быстрый, короткий вскрик и долгий, протяжный вопль служанки.